Англия После Шекспира
Не поэзия, не проза, а театр, драматургия возглавляли в Англии XVI и первой половины XVII столетия общенациональную культуру, поэтому нельзя не сказать здесь о чрезвычайно важном тогда событии в стране — закрытии театров и запрещении театральных представлений. Театральные нравы в Лондоне в те дни были довольно свободны.
Царила полная непринужденность и на сцене, и в зрительном зале.
И актеры, и зрители не стеснялись в выражениях. На сцене можно было увидеть фокусника с собачкой, которая изображала «и короля английского, и принца уэльского, а как сядет на задик — то и папу римского и короля испанского», как свидетельствует о том «театральный сторож» в комедии Бена Джонсона «Варфоломеевская
ярмарка». Какая-нибудь миссис в комедии могла сообщить со сцены, что можно гадать по моче, где он помочился. «На нашей сцене бывает иногда такая же грязь и вонь, как в Смитфилде» (пригород Лондона, где проходили ярмарки, а иногда и сжигали еретиков.— С. А.),— говорится в той же комедии Бена Джонсона. «Там все называется своими именами», — писал уже в XVIII веке Вольтер об английской сцене.
О театральных нравах можно сделать заключение из анонимного «Протеста или жалобы актеров против подавления их профессии и изгнания их из нескольких театров» (1643): «Мы даем обещание на будущее время никогда не допускать в наши шестипенсовые ложи распутных женщин, являющихся туда лишь для того, чтобы оттуда их уводили с собой подмастерья и клерки юристов, и никаких других подобного сорта женщин, кроме тех, которые приходят со своими мужьями или близкими родственниками. Отношение к табаку тоже будет изменено: он продаваться не будет … что касается сквернословия и тому подобных низостей, которые могут скандализировать порядочных людей, а дурных людей натолкнуть на распутство, то мы их совершенно изгоним заодно с безнравственными и грубыми авторами-поэтами».
Церковь длительно и настоятельно боролась против театральных зрелищ. «Театры полны, а церкви пустуют», «Места благочестивых упражнений остаются покинутыми»,— жалуется в своем «Увещании» пуританский священник Джон Рильд (1583). В театре «царят вольные жесты, распущенные речи, хохот и насмешки, поцелуи, объятия и нескромные взоры»,— негодует некий Филипп Стеббс («Анатомия обвинений», 1583); «Там нарушается слово Божие и профанируется божественная религия, установленная в нашем государстве»,— заявляет лорд-мэр Лондона в 1594 году (письмо к лорду-казначею). И т. д.
Были и защитники. Драматург Томас Нэш писал в 1592 году, что сюжеты пьес заимствуются из английских хроник, из «могилы забвения» извлекаются великие деяния предков и тем выносится порицание «упадочной и изнеженной современности», что в пьесах «анатомируется ложь, позлащенная внешней святостью».
2 сентября 1642 года английский парламент закрыл театры и запретил всякие представления, мотивируя это тем, что зрелища «зачастую выражают разнузданную веселость и ветреность», в то время как надо направлять свои мысли на «покаяние, примирение и обращение к Богу». Через пять лет парламент подтвердил это постановление, выдержанное теперь уже в более резких выражениях и предписывающее ослушавшихся лиц (актеров) направлять в тюрьму как преступников.
В 1644 году был снесен шекспировский театр «Глобус», восстановленный после пожара в 1613 году, в 1649 году — театры «Фортуна» и «Феникс», в 1655 году — «Блекфрайерс». Актеры разбрелись по стране, ушли в солдаты, пропали без вести, как сообщает анонимный автор XVII века.
В 1643 г. актеры составили трогательный анонимный документ: жалобу по поводу подавления их профессии. «Мы обращаемся к тебе, великий Феб, и к вам, девяти сестрам-музам, покровительницам ума и защитницам нас, бедных, униженных актеров,— писали они.— Если бы с помощью вашего всемогущего вмешательства мы могли бы вновь быть водворены в наши прежние театры и снова вернуться к своей профессии…»
Актеры писали, что комедии и трагедии, которые они исполняли, были «живым воспроизведением поступков людей», что порок в них наказывался, а добродетель вознаграждалась, что «английская речь бывала выражена наиболее правильно и естественно». Феб и девять сестер-муз, покровительниц искусств, не откликнулись. Театру был нанесен непоправимый урон.
Классицизм в его, так сказать, классической форме, какую он принял во Франции, не мог найти себе твердой почвы в Англии. Тому были две причины: политическое состояние страны и авторитет театра Шекспира. Классицизм во Франции нашел себе санкцию и поддержку со стороны еще сильного и далекого от кризиса абсолютистского государства. В Англии в это время абсолютизм агонизировал. Страна прошла этап становления и стабилизации абсолютизма при Тюдорах в XVI веке. В XVII веке при Стюартах она переживала этап его кризиса, затем последовали революции и формирование государственности уже буржуазного толка.
Что касается Шекспира, то он настолько затмил достижения античной драматургии, что после него всецело полагаться на пример древнегреческих авторов было просто немыслимо. Английские писатели не могли так безоговорочно следовать за Эсхилом, Софоклом и Еврипидом, как это делали их французские коллеги. Перед ними был пример Шекспира, творившего совсем по другой системе и достигшего невиданных результатов.
Реализм эпохи Шекспира, ренессансный реализм, еще живет в XVII столетии, сохранив свои черты в творчестве Бена Джонсона.
Бен Джонсон (1573—1637) связывает век Шекспира с веком Мильтона. Первые свои 43 года он прожил в одно время с Шекспиром, последние 21 — с Мильтоном. Он был знаком, дружен с первым и вряд ли знал о существовании второго. Поэт, актер, собутыльник разгульных аристократов, дуэлянт и забияка и в то же время усидчивый книгочей, влюбленный в античную культуру, — он весь еще, по уму, по склонности, по размашистой несобранности натуры, в Ренессансе. Как истый сын Ренессанса, он боготворит Шекспира: «О гений нашего века! Предмет всеобщих удивлений и восторгов и чудо нашей сцены! Восстань, Шекспир мой!» Он наполняет свою сцену шумом улицы, выводит на нее крикливую, разноликую толпу, с дерзкой откровенностью называет вещи своими именами. Но что-то от Ренессанса уже потускнело в нем. Какие-то новые ноты, чуждые Ренессансу, зазвучали в его творениях. И к Шекспиру, несмотря на все свои восторги, он предъявляет требования уже новой эпохи. Он не сумел оценить очарование шекспировской «Бури». Не называя его имени, он критикует его за «всякие «сказки», «бури» и прочую чепуху». Он ворчит по поводу того, что английские писатели «воровали… у Монтеня». (Шекспир много заимствовал у французского автора.)
Подобно Шекспиру, он намерен придерживаться жесткого реализма, хочет показать «зеркало размером в сцену… в нем увидят уродство века нашего и будет показан мускул каждый, каждый нерв».
Он отвергает нормативность классицизма: «Я не считаю возможным стеснять свободу поэта узкими рамками законов, диктуемых философами или грамматиками»; «Не следует отрешаться от самого себя и пребывать в рабстве»; «Художник и поэт родятся, а не становятся таковыми» и т. д. Но уже делает уступки «правилам» и «законам», полагая, что поэту нужна школа, что не следует преувеличивать авторитет античных авторов, но учиться у них все-таки нужно («Они проложили нам путь, но как вожди, а не как повелители»).
Лучшие комедии Бена Джонсона были поставлены еще при жизни Шекспира, но тот разоблачительно-тенденциозный дух, который живет в них, роднит их больше с классицистическим театром, чем со школой Шекспира. Комедии Шекспира непритязательны, мир их прекрасен. Автор ничему не хочет учить, никого и ничего разоблачать. Он смеется, любуясь милыми ошибками и заблуждениями своих юных героев, заранее зная вместе со своими зрителями, что все кончится хорошо, что если и покажутся на ясном небе небольшие тучки, то первый же ветерок их разгонит, и снова будет сиять солнце. В его комедиях много радости и солнца, злодеи, если они и появляются на сцене, то неопасны, их хитрости быстро раскрываются.
Совсем не то в комедиях Бена Джонсона. Они нравоучительны и язвительно суровы. Это развернутые, драматически оформленные басни с их неизменным элементом — моралью. Бен Джонсон создал в Англии комедию характера. Особенность ее заключается в том, что под «характером» в такой комедии понимается не объемная, всесторонне изображенная психология человека, а какая-то одна черта характера, обычно выделенная, показанная крупным планом, чаще всего утрированная, гипертрофированная черта.
Когда одна-единственная страсть
Так сильно овладеет человеком,
Что все его желанья, чувства, мысли
В один поток сливает неразлучно…
Шекспир, как известно, тоже любил наделять своих героев какой-то одной господствующей страстью (ревность Отелло, честолюбие Ричарда III), но эта страсть не определяет характер его персонажей. Ревность не является свойством характера Отелло, недаром и Вольтер, и Пушкин подчеркивали, что Отелло не ревнив, а доверчив. Тогда как скупость старика Гарпагона в комедии Мольера — не страсть, а свойство характера. По концепции классицизма скупые скупы, и только скупы. Они скупы от природы, изначально и вечно. Поэтому в классицистических характерах мы никогда не наблюдаем движения, они всегда статичны.
В комедии Бена Джонсона «Вольпоне, или Лиса» (1606) показан богатый и хитрый старик, притворившийся больным и умирающим. В надежде на наследство к нему слетается вся нечисть человеческая. Фигуры мрачные с мрачными именами: Вольторе (коршун), Корбаччо (ворон), Моска (муха) — слова из итальянского языка.
Комедия Бена Джонсона, комедия характеров, является одновременно и комедией нравов в смысле образа жизни и поведения народа. Драматург населил свою комедийную сцену самыми различными и колоритными фигурами. Перед нами оживает средневековый город, шумный, крикливый. Здесь посетители таверн и рынка, плуты и простаки, торговки и состоятельные дамы, мошенники и скопидомы, щеголи с тройными брыжами и бантом на туфлях и бездомные бродяги в лохмотьях. Мир этот безрадостен, все друг друга обманывают, хитрят, и алчность наполняет как души мошенников, так и их жертвы.
Пьесы Бена Джонсона (особенно трагедии, менее удавшиеся ему) полны учености. Античные имена, античные мифы, имена средневековых богословов, алхимиков пестрят в речах его сценических персонажей. Здесь рассуждают о Макиавелли, Жане Бодене, Монтене и др. Бытовые реалии много говорят в наши дни историку. Европа, пережившая уже Ренессанс, но сохранившая еще приметы Средневековья, нисходит к нам со страниц сочинений английского автора.
«Надо вам учиться держать в руках серебряную вилку»,— слышим мы в одной сцене. Вилку еще не знала Англия, она была привезена из Италии в начале XVII века, и не все еще научились ею пользоваться. «Безделушка с жабьим камнем»,— слышим мы в другой сцене. Суеверия тех дней. Камень, якобы добываемый из головы жабы, избавлял от желудочных болей. «Влажность рук»,— говорится в третьей. Влажные руки свидетельствовали о чувствительности и сексуальной потенции. И т. д. и т. п. мы даже узнаем о национальных характерах женщин, как их понимали англичане, современники драматурга («Француженки веселой, холодной русской, пылкой негритянки»).
Бен Джонсон был самым крупным драматургом в Англии XVII века. Англичане очень любили его. Он похоронен на кладбище Вестминстерского аббатства, в пантеоне великих людей Англии.
Буржуазная революция в Англии
Английская нация — единственная на земле сумела упорядочить власть королей, сопротивляясь ей. В конце концов после многих усилий было образовано такое мудрое правительство, при котором монарх, всесильный делать добро, был бессилен совершать зло.
Вольтер
XVII век в Англии — век революции. Революция наложила свою печать на всю духовную жизнь страны. Культурное наследие, оставшееся от той эпохи, так или иначе окрашено в цвета революции. Революционная ситуация начала складываться в Англии с приходом к власти династии Стюартов. После смерти королевы Елизаветы I в 1603 году на престол вступил король шотландский Яков VI, став Яковом I в Англии. Вопреки национальным интересам Англии, он сблизился с Испанией, старым врагом Англии, нанеся огромный моральный ущерб короне. Престиж двора, довольно высокий при Елизавете, стал катастрофически падать при Стюартах.
В трактате «Истинный закон свободных монархий» Яков I провозглашал принципы абсолютной непогрешимости короля, его полной суверенности и независимости от парламента, а также божественного происхождения королевской власти. Между тем он проявил целый ряд бестактностей и неразборчивости в финансовой политике и крайнюю нетерпимость в религиозных вопросах (преследование пуритан). Английский парламент, который обычно поддерживал все мероприятия Елизаветы, теперь при ее преемнике начал глухо роптать.
В 1625 г. на престол вступил Карл I. Политика осталась прежней. Правительство цеплялось за отжившие феодальные правопорядки, опиралось на паразитирующую земельную аристократию, тормозило экономическое развитие страны политикой налогов, пошлин, феодальной системой монополий. Назревал кризис.
В 1628 г. парламент обратился к королю с «Петицией о праве».
Ссылаясь на древние акты—статуты Эдуарда I, Эдуарда III, королей XIII—XIV вв., «Великую хартию вольности», данную еще Иоанном Безземельным в 1215 г., в выражениях почтительных, но уже достаточно категоричных и бескомпромиссных, он требовал от короля уважения к правам личности в государстве и существующим законам, дабы подданные его величества, «вопреки законам и обычаям», не подвергались арестам и притеснениям, «не предавались смерти противно законам и вольностям страны».
Произвол королевской власти не был в диковинку английскому народу. Правление Генриха VIII, капризного и беспощадного, его дочери Марии Кровавой, к тому же еще католички, множества других венценосных деспотов изобилует ужасающими преступлениями и злодеяниями. Карл I был, пожалуй, даже менее их деспотичен и кровожаден. Красивый (в Лувре хранится его портрет, написанный изящной кистью Ван Дейка), всегда изысканно вежливый, он менее всего походил на свирепого тирана. Но времена переменились. Буржуазия и новое дворянство окрепли, почувствовали свою силу. Абсолютизм ограничивал их предпринимательскую активность, и они пришли к выводу, что медлить уже нельзя, что теперь уже стало возможным объявить войну и королю, и земельной аристократии и что можно рассчитывать на успех.
Силы, действующие на стороне революции, были неоднородны. Не сразу решились на смертный приговор королю. Сан короля обладал магической силой стародавних обычаев. Нужна была огромная смелость и сила духа, чтобы сломать психологический барьер веками установившихся традиций. Ею обладал Кромвель. Суд над королем был своеобразным поединком между холодно вежливым Карлом и грубовато гневным Кромвелем. «Совершите короткое, но справедливое дело, — говорил Кромвель, обращаясь к комиссарам. — Господь повелевает вам наказать угнетателя Англии. Об этом во все будущие времена будут вспоминать все христиане с уважением и все тираны мира со страхом». Кромвель грозил (в его руках была армия): «Я вам скажу: мы отрубим ему голову вместе с короной». И решение суда состоялось, как и «повелевал господь», 27 января 1649 г. Высшая судебная палата вынесла приговор, гласивший, что «за все измены и преступления… упомянутый Карл Стюарт, как тиран, изменник, убийца и как враг добрых людей наций, должен быть предан смерти через отсечение головы от тела».
А 30 января при огромном стечении народа на площади палач в красной одежде топором отрубил голову короля и, высоко подняв ее за волосы, показал потрясенным зрителям. Актом парламента от 17 марта 1649 г. королевская власть была отменена как «ненужная, обременительная и опасная», 19 марта провозглашена республика, которая «отныне будет управляться высшей властью нации, представителями народа в парламенте. При этом не должно быть ни короля, ни палаты лордов».
Это была кульминация революции. Победа ее в значительной степени определялась войсками Кромвеля.
Оливер Кромвель
Агентство Рейтер передало информацию о необычном аукционе, который состоится в городе Грэнтем в Великобритании. С молотка пойдут не дома, мебель, сервизы, а… череп великого лорда-протектора Оливера Кромвеля.
Последний раз его голову видели в 1661 году, когда сторонники королевской власти пронесли ее по улицам Лондона, отпраздновав таким образом восстановление монархии…
Известия.— 1979.— 10 июля
«Так проходит мирская слава»,— говорили еще древние римляне.
Череп человека, вознесенного событиями, да и собственным талантом на вершину славы и власти, ныне украшает, может быть, камин в доме какого-нибудь банкира.
Блез Паскаль, скорбный философ Франции, размышляя о тщете человеческих дерзаний и человеческих дел, участь которых зависит от самых непредвиденных и самых ничтожных случайностей, приводил в пример судьбу английского лорда-протектора: «…Кромвель был уже на грани того, чтобы разгромить весь христианский мир, погубить королевский род, а свой род навсегда вознести на вершину могущества, но маленькая песчинка попала в его мочевой пузырь, Рим уже готов был дрожать перед ним, но… этот маленький кусочек камня, совсем ничтожный, будь он в другом месте. И результат: Кромвель мертв, его род унижен, и король снова на троне» («Мысли»).
Однако обратимся к самой этой примечательной личности. Волевой и талантливый военачальник, он совершил ряд блестящих побед на полях битв с войсками роялистов. Став генералом, он реформировал революционную армию, изгнал «старых, разложившихся наемников, пьяниц и тому подобных», и набрал «людей духа», «людей богобоязненных, которые сознавали, что они делают», как говорил он в речи от 18 апреля 1657 г.
Сам управлявший своим хозяйством, он, видимо, так бы и умер невысокого ранга помещиком и коммерсантом, богобоязненным и бережливым отцом семейства (у него было 8 детей), если бы не события революции. Высокого роста, крепкий и сильный, в молодости прекрасный спортсмен и наездник, с лицом выразительным, обрамленным густыми волосами, которые волной ниспадали на плечи по моде тех времен, со стальным блеском серо-голубых глаз, он производил впечатление человека сильной воли и властной натуры, невольно внушающей уважение. Его первая речь в парламенте, резкая, лаконичная, речь неизвестного еще провинциала, сельского сквайра, произвела сильное впечатление. В годы гражданской войны, одетый в кожаную куртку, в стальном панцире и стальном шлеме, он возглавил кавалерию, которую сам же сформировал, сделав ее боевым ядром всей революционной армии. 16 февраля 1654 года он снял ботфорты со шпорами и надел туфли и чулки, сбросил военный мундир генерала и надел черный бархатный костюм, походный военный плащ заменил черной мантией и таким явился в Вестминстер на церемонию вручения ему полномочий лорда-протектора.
Талантливый генерал, он оказался не менее талантливым политиком. После Ришелье он был самым крупным по уму и энергии правителем в Европе. Его иногда современники-карикатуристы изображали канатоходцем, ловко лавирующим политиканом. Он не всегда действовал последовательно, выжидал, шел на компромиссы, но в решительную минуту без колебаний и сомнений достигал цели, не останавливаясь ни перед какими нравственными принципами, уничтожая свои жертвы с самой непреклонной жестокостью. Во время похода в Ирландию он доносил парламенту: «Я воспретил щадить кого бы то ни было из находившихся в городе вооруженных людей. Я думаю, что в эту ночь было предано мечу не менее 2 тыс. человек». Во время взятия Дрогеды из 3 тысяч гарнизона спаслось не более 30 человек, англичане потеряли только 30. Это была подлинная, преднамеренно задуманная резня. «Я уверен, что это был суд Божий над этими варварами», — писал Кромвель.
Кромвеля, сына небогатого землевладельца, отличало презрение поистине мещанина-выскочки к человеку без средств к существованию. Бедняк для него и не человек совсем. Раздосадованный теориями левеллеров и диггеров о равноправии, он пугал англичан гибелью государства: «Если уж государство обречено на гибель, то пусть роковой удар будет нанесен ему людьми, а не существами, более похожими на животных. Уж если оно обречено на страдания, лучше для него страдать от руки богатых, нежели от бедных». На такую речь не решился бы самый высокомерный и спесивый испанский гранд или французский сеньор. Даже Карл 1 вряд ли произнес бы такую фразу.
Парламент поднес Кромвелю королевский дворец Уайтхолл и летнюю резиденцию короля Гемптон-Корт. Он одарил его землями, приносящими громадный доход. Кромвель теперь ездил в раззолоченной карете, сопровождаемый телохранителями и блестящей свитой. Во время церемонии принятия поста лорда-протектора спикер палаты общин накинул на него пурпурную мантию, отороченную горностаем, как это делали при коронации королей. Все это, конечно, льстило его самолюбию, но вряд ли все-таки следует его подозревать в излишнем корыстолюбии и тщеславии. Он видел в себе устроителя общественного порядка, избавителя Англии от анархии. Он жил и мыслил категориями своего класса и был самым горячим приверженцем принципа частной собственности, яростно ненавидя тех, кто, по его мнению, подрывал основы этого принципа: «Когда я встречаю человека противного мнения в этом вопросе, я мысленно готов произнести над ним проклятие… Я готов изгнать его из пределов государства… Он недостоин жить».
Кромвель рано начал дряхлеть и 3 сентября 1658 г. скончался в возрасте 59 лет. Он, видимо, очень устал и, отказываясь от лекарств и пищи, говорил: «Я хочу как можно скорее уйти». В день его смерти над Лондоном пронесся ураган невиданной силы. «Это дьявол пришел за его душой»,— говорили недруги почившего. Его похоронили в Вестминстерском аббатстве, где хоронили и королей. Похоронили пышно и торжественно.
Но через три года, 30 января 1661 г., могилу вскрыли, извлекли из гроба тело и подвергли казни через повешение. Вот как описал это событие очевидец: «Утром этого дня трупы Кромвеля, Айртона и Брэдшоу были на санках перевезены в Тайбэрн, потом вынуты из гробов, облечены в саваны и повешены за шеи, и так эти трупы висели до захода солнца. После того как их сняли, у трупов были отсечены головы, туловища зарыты в могилу, выкопанную под виселицей, а головы казненных были водружены на копья и выставлены около Вестминстерского дворца».
* * *
Религия стала острым политическим инструментом, которым орудовали в дни революции обе противоборствующие партии. Английская буржуазия в борьбе с аристократией использовала религиозные и нравственные чувства народа, Стюарты тяготели к католицизму, отсюда страстная пропаганда пуританских идей в революционной литературе. Ветхозаветные образы витали над восставшей Англией. Сама религиозность почиталась уже признаком революционной лояльности. Недаром Кромвель говорил о «богобоязненных» воинах в своей армии.
Пуритане возглавили идеологическую часть революции. Они направили острие своей критики на «иезуитских папистов» (католиков), на «епископов и испорченную часть клира, которые поддерживали обрядности и суеверия» ради «собственной тирании и узурпации».
Что касается нравственной пропаганды пуритан, то она опиралась на критику распущенности, развращенности, расточительности аристократов и прославление семейных добродетелей, религиозности, трудолюбия и бережливости горожан. Отсюда декреты парламента о запрещении всяких зрелищ, увеселений и театральных представлений.
В дни революции появилась в Англии чрезвычайно характерная по мыслям, поведению и даже внешнему облику фигура пуританина, вызывавшая впоследствии столько насмешек, сарказма и негодования со стороны писателей и поэтов. Историк М. А. Барг начертал великолепный портрет пуритан XVII столетия. «Их легко было узнать по той внешней суровости, которой веяло от всего их облика. На их лице — вечная печать внутренней сосредоточенности и благочестия. Они молчаливы и черствы в обращении с людьми; свою речь, краткую и деловитую, они то и дело пересыпают библейскими притчами и сказаниями. Черный невзыскательный костюм пуританина резко бросается в глаза среди ярких нарядов англикан. Его воротники и манжеты из простого полотна, в отличие от шелков и кружева знати. Пуританин не терпит ни малейшего проявления жизнерадостности: смех и пение, танцы и театральные представления, игра и музыка — все это для него лишь зазорное легкомыслие, наваждение дьявола, сплошной грех. Пуританин бережлив до скупости, он трудолюбив и прилежен».
Мы увидим фигуру пуританина-лицемера на страницах памфлета Свифта «Сказка о бочке», в романах Филдинга.
Томас Гоббс
Эта философия, может быть, и правильная, но она внушает желание умереть.
Стендаль
В то время, когда шли битвы, гремели пушки, лилась кровь сражавшихся сторонников и противников феодализма и на полях боев решалась политическая судьба Англии, энергично и плодотворно работала мысль выдающихся ее умов.
Еще задолго до революции Фрэнсис Бэкон, продолжая дело Ренессанса, положил опыт и практическую деятельность людей в основу всех научных изысканий, указав при этом на главную цель науки — познание природы и господство над ней. По пути, указанному Бэконом, пошла наука о природе, человеке и обществе. Крупнейший трезвый и глубокий мыслитель Англии XVII столетия — Томас Гоббс, проживший 92 года и видевший все перипетии борьбы двух социальных систем, может почитаться главным истолкователем политического опыта английской революции.
Гоббс писал, что общество состоит из индивидов, каждый индивид — сам по себе, в себе и для себя, индивиды враждебны друг к другу, и, дабы избежать гибельных конфронтаций, люди идут на добровольное подчинение государству, органу насилия над собой. Вот, в сущности, и вся концепция. Внешне позиция Гоббса по отношению к враждовавшим тогда силам может представляться как позиция «над схваткой». (Во время гражданских войн в Англии и первого периода протектората Кромвеля Гоббс живет в эмиграции во Франции.)
Субъективно Гоббс, видимо, не причислял себя ни к одной партии и думал только о благосостоянии Англии и ее народа. Объективно же служил своим учением о государстве новым силам. Идея равенства людей («люди равны от природы»), какую высказал Гоббс, сразу же отделяет его от всего того, за что стоял король, все «кавалеры», англиканское духовенство, строившее свое мировоззрение на представлении о незыблемости социальных перегородок, на божественном происхождении привилегий. Гоббс отказался от идеализации действительного положения вещей в области социологии и взглянул на общество и человека глазами трезвого, практичного англичанина-буржуа. Его нисколько не убедили в искренности страстные проповеднические заявления как сторонников короля, так и его противников. Всюду он видел под высокопарными фразами частные, личные интересы лиц, входящих в каждую из враждующих партий. «Когда пресвитерианские и иные проповедники всерьез призывали к мятежу и подстрекали людей в этой последней войне к революции, кто из них не имел бенефиций, кто не боялся потерять ту или иную часть своего дохода из-за перемен в государстве, кто добровольно и без расчета на вознаграждение выступал против мятежа столь же рьяно, как другие выступали за него?»
Как трезвый мыслитель, Гоббс начал строить свою модель общества с рассмотрения природы человека («Человеческая природа», «О человеке», первая часть книги «Левиафан»).
Человек есть физическая организация, он — часть природы. Природа заложила в нем инстинкт самосохранения, чувства удовольствия и неудовольствия, какие вызывают в нем контакты с окружающим миром, влечение к удовольствию и стремление избежать неудовольствия. «Как будет действовать тот, кто испытывает влечение, зависит, пожалуй, от него, но само влечение не есть нечто свободно избираемое им»,— писал Гоббс. Учение Гоббса о человеке достаточно мрачно.
Люди, по Гоббсу, действуют «ради любви к себе, а не к другим», «если два человека желают одной и той же вещи, которой, однако, они не могут обладать вдвоем, они становятся врагами». Поэтому в «естественном состоянии» всякое сообщество людей обязательно должно вылиться во всеобщую вражду и борьбу, «войну всех против всех». Естественное право исходит из права каждого человека «делать все, что ему угодно и против кого угодно». Чтобы людям не уничтожить себя в этой «войне всех против всех», чтобы жить в условиях относительной безопасности от себе подобных, им приходится добровольно избирать себе узду, орган насилия — государство (чудище Левиафан), отказываться от естественного состояния и переходить к гражданскому обществу, действовать не по инстинкту, а по разуму, который позволяет им более точно и совершенно соблюдать их же интересы.
Итак, люди в «естественном состоянии», то есть в докультурный период, равны от природы, у каждого человека равное право на все. Но равенства в цивилизованном обществе быть не должно. Не потому, что это дурно, но потому, что этого невозможно достичь. «Право всех на все невозможно сохранить», поэтому кому-то приходится уступать свои права другому, «отказаться от своего права», «устраниться с пути другого» и не препятствовать тому, другому, «использовать свое первоначальное право». Идеи Гоббса не являлись плодом кабинетных размышлений философа. Они носились тогда в воздухе. Они содержали в себе страсти эпохи. За них или против них лилась кровь, гибли люди под пулями или в застенках Тауэра.
До нас дошли протоколы политических дебатов, которые состоялись в армии Кромвеля 28 октября 1647 года в предместье Лондона Пэтни на заседании общеармейского совета. «Народное соглашение», «естественный закон», «свобода собственности» — вот слова, которые чаще всего звучали в речах ораторов.
По Гоббсу, в обществе одни люди должны отказаться от права делать все, что им угодно и против кого угодно, и предоставить его другим людям. Гоббс, конечно, взывает к человеку: «Не делай другому того, чего бы не желал бы, чтобы было сделано по отношению к тебе». Но этот евангельский призыв нисколько не скрашивает его мрачную философию, ибо такой призыв должен остаться неуслышанным, поскольку человек, по его же, Гоббса, учению, «более хищный и жестокий зверь, чем волки, медведи и змеи».
Из всех этих представлений о человеке исходило учение Гоббса о государстве: «Граждане по собственному решению подчиняют себя господству одного человека или собранию людей, наделяемых верховной властью».
Теория Гоббса о неограниченной государственной власти была по душе и Кромвелю, ставшему в конце концов неограниченным диктатором, и Стюартам. Кромвель принял философа с почетом в Лондоне, когда он вернулся в Англию в 1652 г., а Карл II, возвращаясь в 1660 г. из эмиграции, при торжественном въезде в столицу, увидев в толпе встречавших Гоббса, снял перед ним шляпу.
Теория Гоббса о неограниченной государственности была вызвана смутой, анархией, которая обычно сопутствует революции и которая имела место в Англии в XVII столетии. Разгул страстей, жестокости, которые позволяли себе обе враждующие партии, убеждали Гоббса в правильности его представлений о человеке, и то смятенное состояние «войны всех против всех» в Англии, над которой «нависали кровавые тучи междоусобной распри», по образному выражению одного парламентского декрета, убеждали его противопоставить своеволию народа суверенность власти.
Однако идея бесконтрольности государства противоречила главным политическим принципам буржуазии — свободе предпринимательства и неприкосновенности собственности. Бесконтрольная власть государства не обеспечивала гарантии ни того, ни другого. Уже в ходе самой английской буржуазной революции возникла идея разделения властей, которую сто лет спустя во Франции провозгласил Монтескье («Дух законов»).
Вождь партии левеллеров (плебейской части населения) Джон Лильберн заявлял в феврале 1649 г.: «Неразумно, несправедливо и губительно для народа, чтобы законодатели были одновременно и исполнителями законов». Английское буржуазное общество утвердилось на принципе разделения властей.
Джон Мильтон
Английская революция нашла своего поэтического истолкователя, своего поэта-трибуна в лице Джона Мильтона. Он воспел ее, прославил. Он ввел ее в храм искусства, возвел в идеал эстетически прекрасных форм. Он отбросил все неприглядные черты ее реального облика и оставил для веков только то, что было в ней действительно прекрасно — восстание, бунт возмущенного человеческого достоинства против всех тиранов и всяческой тирании и идею свободы, возвышенную и притягательную во всей ее туманной неопределенности.
Пожалуй, только он один в XVII столетии понял и оценил всемирно-историческое значение событий, происшедших на его родине.
Начиная с 1640 года и до 1660-го, вплоть до возвращения в Англию Стюартов, он на службе революции (секретарь при правительстве Кромвеля).
В 1660 году произошла реставрация. К власти снова пришли аристократы… О Мильтоне забыли. Жалкий слепой старик, казалось, был наказан самой судьбой. Он жил в маленьком домике на окраине Лондона, всеми оставленный, бедствовал, голодал и творил. За тринадцать лет создал самые значительные свои произведения (поэмы «Потерянный рай», «Возвращенный рай», трагедию «Самсон-борец»).
В его поэмах воплощена ветхозаветная история, но ею дышит современная ему Англия.
Потерянный рай
…тот, кто в злые дни, жертва злых языков, в бедности, в гонении и в слепоте сохранил непреклонность души и продиктовал Потерянный Рай.
А. С. Пушкин
Едва мы открываем поэму «Потерянный рай» Джона Мильтона, как на нас обрушиваются штормовые ветры, грозы, раскаты грома, нас охватывают огненные языки адского пламени. Мы видим, как сотрясаются скалы, разверзается твердь, рушатся миры и чудные лики поверженных ангелов предстают перед нами в гордой и превечной своей красоте.
Какая сила, какой темперамент клокочет в груди поэта! Истый сын Англии, островной страны, окруженной холодными морями, населенной суровыми и отважными людьми, воспитанными морем и опасностями, он не мог быть иным. Потомок Шекспира, предок Байрона, он, как и они,— весь энергия, порыв, отвага и мужество. Шекспир, Мильтон и Байрон — три ветви одного могучего дерева. Пушкин сравнивал Байрона с морем:
Твой образ был на нем означен,
Он духом создан был твоим:
Как ты, могуч, глубок и мрачен,
Как ты, ничем не укротим.
Это целиком относится и к Шекспиру, и к Мильтону. Их роднит темперамент, огромная сила энергии.
Итак, мы в сфере космических образов, где пребывают две недоступные человеческому разумению константы — Вечность и Бесконечность. Перед нами грандиозная картина мироздания. Это не отвлеченное умствование, это поистине поэтическая картина, яркая, ослепительная, созданная воображением поэта, восхищенного и очарованного вселенной. Как создавался этот мир? Бесформенная громада вещества собралась в одно место, необузданный хаос познал законы, беспредельность обрела границы. Исчезла тьма, воссиял свет, и неустройство обрело порядок. Четыре стихии — вода, огонь, воздух и земля — заняли свои места во вселенной. Тончайшее эфирное вещество распространилось по миру, частью образовав звездные шары и омывая их. Один из шаров — Земля, освещаемая лучами Солнца и Луны.
Не все прекрасно в мире. Есть мрачные, недоступные жалости и снисхождению силы. Их Мильтон облекает в символические образы Ада. Там течет река смертельной ненависти Стикс, там — глубокий Ахерон — река смерти, там — тихие струи Леты, они дают забвение. Кто пьет из Леты, забывает прошлое и настоящее, радости и печали. Но стережет ее страшная Медуза с головой, увитой змеями. Тщетно мученики спешат к реке, чтобы хоть каплей усыпительной влаги омочить губы и познать забвение, вода бежит от иссохших их уст, и нет им покоя. Ледяные пустыни, пламенеющие горы, дышащие жаром озера, пропасти, болота, бледные тени вечных страдальцев, стоны, плач! Здесь замирает жизнь, здесь царствует смерть. Сюда низринул Бог восставшего Люцифера (Сатану) и его многочисленных сподвижников, восставших ангелов. Эту адскую страну омывает мрачный океан, поглотивший Время и Пространство, огромное царство Хаоса и первобытной Ночи, прародительницы вселенной. Картина исполнена мрачного величия.
Сам же Бог пребывает где-то в недоступных сферах, полных лучезарного сияния. Там живет он в опаловых башнях, сапфировых крепостях. От жилища Бога тянется золотая цепь к далекой звездочке — Земле. Земля! Она прекрасна. Вот такою увидел ее первый человек, Адам, сотворенный из праха Богом:
«Вижу небеса. Несколько минут гляжу на беспредельный свод. Побуждаемый неведомой силой, встаю… Горы, долины, тенистые рощи, поля, прозрачные источники! Слышу пение птиц. Природа улыбается мне, благоухает. Радость и восторг охватывают меня. Смотрю на самого себя, на свои руки, ноги. Вот я иду, ноги мои легкие, гибкие. Хочу говорить, и язык повинуется мне и дает имена всему виденному мною. «Солнце,— восклицаю я,— и ты, Земля, и вы, горы, долины, реки, леса, и вы, живые создания, скажите, как явился я здесь? Кто даровал мне это блаженство? Ах, возвестите, как я могу познать это?..»
Те же чувства испытывает и подруга Адама Ева:
«Все приятно и сладостно мне — прохлада утра освежает меня, пение птиц веселит меня. Солнце озаряет своими первыми лучами мир, играет в росе, плодах, цветах и зелени, аромат испаряющейся влаги после дождя услаждает мое обоняние. Прекрасна тишина наступающего вечера, и безмолвные ночи, и голос соловья, и свет луны, и блеск огней…»
Мильтон очарован миром, он славит его красоту с какой-то трагической болью, как человек, навсегда потерявший его и только теперь постигший, какое сокровище он утратил. Мильтон был слеп, когда живописал многокрасочную картину мира.
«Вот ночь. Все успокоилось. Заснули звери в земных ложах своих, птицы в гнездах, и только соловей поет любовь, и внемлющее безмолвие наслаждается голосом его. Луна, овеянная мрачным величием, раскидывает серебристую свою мантию. Грядет ночь. Тишина всей природы зовет к отдохновению. Роса сна нежно смежает отягченные вежды».
Однако превыше всех созданий природы и прекрасней — Человек. Мильтон в духе Ренессанса прославляет его. Как бы ни корил он в последних песнях своей поэмы его пороки, его несовершенства, он полон веры в обновление человека, в торжество лучших его начал. Мильтон с восторгом и упоением рисует физическую красоту первых людей, то есть вообще человека:
«Они были наги, но не стыдились наготы своей. Чистота непорочности была их одеянием. Белокурые волнистые волосы ниспадали у Евы до самой земли и были подобны нежным лозам винограда. Величественные кудри обрамляли гордое и мужественное лицо Адама. Он был сотворен для глубокомыслия и мужества, она — для нежности и очаровательной прелести. Он — для Бога, она — и для Бога и для человека».
Даже Сатана, позавидовавший людям, вознамерившийся погубить их и тем досадить ненавистному Богу, даже он, увидев Адама и Еву, не смог побороть в себе влечения к ним. Как они прекрасны! Сколько в них совершенства! Сотворенные из недр земных, они почти равны лучезарным сынам неба! Сатана говорит, как бы обращаясь к ним: «Я не враг ваш. Я пришел, чтобы дать вам новые радости. Я соединюсь с вами взаимной любовью. Я буду жить с вами, и ничто нас не разлучит. Перед вами откроются врата ада. Ад широк и обширен, в нем будет вольготно и вам и вашему многочисленному потомству».
По библейской легенде, первородный грех заключается в том, что Ева, соблазненная Сатаною, отведала яблоко с запретного дерева — древа познания добра и зла. Ева прельстила и Адама, и он тоже нарушил запрет. Отведав запретный плод, они познали плотскую любовь и, как следствие ее, — стыд. Всякое соитие мужчины и женщины христианской религией объявлялось делом грязным и постыдным. Зачатие Христа, как гласит легенда, совершилось без участия мужчины — зачатие непорочное.
Отношения Адама и Евы до злополучного яблока были невинны, и лишь потом они приобрели сексуальный характер. Так по Евангелию. Мильтон отошел от такого толкования.
Вот как рисует он идиллическую сцену первой встречи Адама и Евы: «Ева, только что сотворенная (из ребра Адама), открыла впервые глаза свои. Райские сады предстали ее очарованным взорам. Она встала, подошла к водоему и увидела отражение свое. Она не знала, что чудный облик, который она видела в зеркале воды, ее собственное отражение, и как зачарованная глядела на него, не в силах оторваться. И тогда она услышала голос Адама:
— То, чему ты дивишься, есть собственный твой образ. Но иди ко мне и ты увидишь не отражение, а живую плоть.
Адам стоял под тополем, высокого роста, стройный и мужественный. Гордая его осанка сперва смутила Еву. Она не нашла в нем нежной прелести, что пленила ее в том отраженном облике, что увидела она в воде, и, разочарованная, отвернулась и пошла прочь, но Адам догнал ее.
— Сладкое мое утешение, половина души моей, неразлучная моя подруга!»
Обнявшись, они удалились в кущи. Ева усыпала супружеское ложе цветами. Мильтон с восторгом и вдохновением слагает гимн плотской любви:
«Благословляю тебя, супружеская любовь, источник жизни».
Сатана
Апофеоз восстания против авторитета.
В. Г. Белинский
Главным героем поэмы стал Сатана, олицетворяющий собой идею бунта. Он бросает вокруг себя мрачные взоры, в них тоска и отчаяние, неутолимая ненависть и неукротимая гордыня. Бог разверз перед ним пустыню скорби и смерти, океан неугасимых огней, страну бедствий и вечных стонов, но гордое, непреклонное лицо Сатаны, опаленное небесной молнией, бесстрастно и полно презрения к победителю.
«Мне ли трепетать перед тем, кто так недавно дрожал за свою власть, мне ли склонять перед ним свою голову, опускаться на колени, молить о пощаде! Пусть он, торжествуя, с упоением восторга пользуется беспредельной властью на небесах, я останусь вечным непримиримым врагом его с вечной жаждой мести». Так говорит мильтоновский Сатана. И он прекрасен, этот падший ангел, в своем непокоренном величии. Очи его сверкают. Он подобен древним титанам, что когда-то колебали трон Юпитера. Вот он, огромный, парит, широко распахнув свои могучие крылья. Он прощается с небом. Отныне его царство — ад…
«Прими, о бездна, своего нового владыку. Здесь я свободен».
Сатана повержен, но не уничтожен. Бог не смог отнять у него силы. Иногда он принимает облик Ангела: «Улыбка небесной юности заиграла на его лице, весь он заблистал красотой и нежностью, волнистые волосы кольцами разметались по плечам, легкие крылья, усеянные золотыми звездами, заиграли в лучах солнца».
Вот он сражается с архангелом Михаилом. Оба они будто два бога, решающие судьбу небес, как два солнца огромной величины, в то время как все вокруг них объято ужасом. Сатана, покрытый золотой и адамантовой броней, гордо выступая, подобен башне. Он ранен. Из эфирного его существа вытекает пурпурная жидкость, подобная нектару. Постигал ли Мильтон, какую славицу он пел своему Сатане, какой восторг перед великой силой бунта и непокоренного мужества возбуждал он в своем читателе? Во всяком случае его читатели — Шамфор во Франции, Шелли в Англии, Белинский в России — увидели в его Сатане «апофеоз восстания против авторитета» (Белинский).
Сатана в поэме не одинок. Его окружают тьмы и тьмы сподвижников, пошедших за ним и также низринутых Богом с небесных высей. Среди его приближенных языческие боги, Озирис и Изида, Мамон, Молох и др. Ближайший его помощник — Вельзевул. Повстанцы обсуждают свое положение. Выступают с трибун важные и красноречивые ораторы. Их слова и речи вызывают крики одобрения, рукоплескания. Все это напоминает бурные заседания английского парламента в годы революции. Торжественно встает со своего места Вельзевул. Его лицо озарено мудростью, оно дышит неутомимой ревностью об общем благе, благе отвергнутых небом сил. Все затихает при звуке его голоса. Он говорит о невозможности примирения с Богом:
«Что может нам дать мир с небом? Темницы, цепи и лютые истязания».
Постигал ли Мильтон, что в хор падших ангелов он вплетал музыку революции?
Образ падшего бога не раз волновал воображение поэтов. Любопытно сравнить разные лики этих падших богов, начиная с древнегреческого Прометея и кончая Мефистофелем Гете. Люцифер горд, подобно Прометею, но у него нет того благородства, какое отличает греческого богоборца. Прометей страдает за идею справедливости, мильтоновский Сатана оскорблен в своем личном достоинстве, его гордая душа не допускает того, чтобы кто-то командовал им. Он рассуждает: «Пусть ад, но я в нем первый». Лучше быть повелителем в преисподней, чем рабом на небесах. Он привлекает наши сердца, как всякая сильная, страдающая личность. В гордой своей непримиримости он прекрасен:
…Мятежный властелин,
Осанкой статной всех превосходя,
Как башня высится. Нет, не совсем
Он прежнее величье потерял!
Хоть блеск его небесный омрачен,
Но виден в нем Архангел. Так, едва
Взошедшее на утренней заре,
Проглядывает солнце сквозь туман
Иль при затменье скрытое Луной
На пол-Земли зловещий полусвет
Бросает, заставляя трепетать
Монархов призраком переворотов,-
И сходственно, померкнув, излучал
Архангел часть былого света.
Скорбь Мрачила побледневшее лицо,
Исхлестанное молниями; взор,
Сверкающий из-под густых бровей,
Отвагу безграничную таил,
Несломленную гордость, волю ждать
Отмщенья вожделенного.
Перевод Арк. Штейнберга
Заключение
Свобода рождает колоссов и крайности.
Стендаль
Ренессанс нес на своих знаменах идею Свободы. Освободить человека от всех социальных и духовных пут, дать ему возможность полностью раскрыть свои потенциальные силы — вот его девиз. Но свобода иногда становится коварным даром богов. Ослабление сдерживающих начал открывает путь разгулу черных Инстинктов, а свободное, безудержное пользование жизненными благами разрушает здоровый организм.
Русский философ Бердяев усмотрел в Ренессансе опасные тенденции. Он полагал, что слишком интенсивное развитие истощит силы человеческие. «В то время как средневековый период истории, с аскетикой, монашеством и рыцарством, сумел предохранить силы человека от растраты и разложения для того, чтобы они могли творчески расцвести в начале Ренессанса, весь гуманистический период истории отрицал аскетическую дисциплину и подчинение высшим, сверхчеловеческим началам. Этот период характеризуется растратой человеческих сил. Растрата человеческих сил не может не сопровождаться истощением, которое в конце концов должно привести к потере центра в человеческой личности, личности, которая перестала себя дисциплинировать».
У Бальзака есть философский роман «Шагреневая кожа». В нем он пригласил читателя поразмышлять о двух глаголах — «желать» и «мочь» (voloir et pouvoir). В жизни между одним и другим, то есть желанием и возможностью осуществить это желание, часто пролегают моря и горы, трясины и дебри лесные. А что если бы их не было, если бы каждое желание исполнялось мгновенно, что было бы тогда с человеком? — И писатель, прибегнув к фантастике, провел такой эксперимент.
Бедному, обуреваемому страстями юноше дали клочок шагреневой кожи с магическим свойством: она позволяла сразу же получать желаемое наслаждение, но при этом сокращалась, а вслед за ней сокращалась и жизнь ее владельца.
Юноша без оглядки пустился в море радостей и всяческих утех, но вскоре обнаружил, что шагреневая кожа катастрофически уменьшается, что она уже на исходе, что вот-вот исчезнет, а вместе с ней и его жизнь, и ничего изменить уже нельзя.
Так иссякли его силы, он их растратил. Юноша гибнет.
Бальзака беспокоили мысли о стремительном росте возможностей человека, которые открываются ему по мере расширения диапазона знаний и власти над природой. Люди, создавая «потребительское общество», как говорим мы теперь, в погоне за наслаждениями не погубят ли свои жизненные силы, бездумно растрачивая их? Не нужна ли сдерживающая узда? И эту «узду» он увидел в религии и государственной власти. «Я пишу при свете двух истин — алтаря и трона»,— заявлял он.
Свобода! В дни Ренессанса о ней много говорили. О ней (свободе воли) спорили католики и протестанты. Первые утверждали, что Бог такую волю предоставил человеку, что человек волен творить и добро и зло,— за добро ему воздастся раем, за зло — адом. При этом католики соглашались быть посредниками между Богом и грешниками — отпускать им грехи, конечно, за определенную плату (индульгенция).
Протестанты отвергли такое посредничество, утверждая, что оно бессмысленно, что никакой личной воли у человека нет, что все в воле Бога. Именно за такую несвободу возносит свои жалобы к Богу герой пьесы Кальдерона «Жизнь есть сон». Потом, пройдя жизненный искус, он будет славить Бога за мудрость, ибо человек, обладающий свободой воли, как рассуждает он, в своей гордыне способен разрушить даже солнце.
* * *
Как ни странно, как ни парадоксально, на Западе в наши дни, вопреки невиданному расцвету техники и научного мышления, философская, эстетическая и художественная мысль ведет ожесточенную полемику с эпохой Ренессанса, то есть как раз с тем временем, которое открыло широкую дорогу научному прогрессу. Она же, эта мысль берет под защиту Средневековье, заявляя, что цивилизация, начиная с эпохи Возрождения, пошла по ложному пути, взяв за основу принцип: «жизнь есть мерило всех ценностей», утверждая, что этические ценности не имеют авторитарного происхождения, а возникают на основе человеческих потребностей, опираясь на ложную доктрину о способности человека к совершенствованию. Французский автор Люсьен Дюплесси в обстоятельной и достаточно докторальной книге «Дух цивилизаций» усматривает в качестве одной из главных причин нынешних бед человечества — техницизм нашей эпохи. Машина подчинила себе человека, она стала проклятием человечества, она в конце концов, как он полагает, погубит цивилизацию, «устремленную со времен Ренессанса к культу разума и оприроженному гуманизму, к точным наукам и технике».
Сама эмоциональная атмосфера, в которой формируется современная философия и искусство на Западе, крайне пессимистична.
Бог умер. Его убили гуманисты Ренессанса. Что из этого воспоследовало?— Ужас, отчаяние. Потеряли свое значение все ценности. Исчезли цели. Воцарились бессмысленность и абсурд.
Бог умер, и мы ощутили себя «покинутыми», мы брошены в мир. Теперь мы абсолютно свободны, ведь Бога нет и нет его воли над нами, ничто и никто свыше ни к чему нас не обязывает. Но что же нам делать с нашей свободой? Мы одиноки, и мир враждебен нам, мы ощутили мучительную неуверенность и свое ничтожество. (Раньше с нами был Бог и грозен и жесток, но ведь и милостив.) Зачем же мы живем? — Для смерти. И жизнь в нас так слаба, что любой ветерок может погасить ее. Раньше у нас был Бог. Он сулил нам или ад, или рай. И был смысл в нашем существовании. Мы жили не для смерти — эти мысли мы найдем у Хайдеггера («Бытие и время»).
Бог умер, и все обратилось в пустоту. «Бог меня не видит, Бог меня не слышит, Бог меня не знает. Ты видишь эту пустоту над головой: то Бог. Ты видишь щель в двери: то Бог. Ты видишь дыру в земле: то Бог. Бог есть молчание, Бог есть отсутствие. Бог есть одиночество людское». Эти мысли находили мы у атеиста Сартра («Дьявол и Господь Бог»). Все это сливается в единый хор. Главные противники идей Ренессанса — философы экзистенциализма. «Смысл моего существования определяется лишь тем, как я захочу мыслить себе этот смысл, моей субъективностью, моей абсолютно свободной волей, а раз так, то теряется этот смысл вообще, уходит из-под моих ног, я ощущаю пустоту, его нет. Моя абсолютная свобода в сущности есть мое проклятие. Раз есть только моя субъективность, то нет «обязывающих моральных законов и императивов».— Человек обречен (какое мрачное слово.— С. А.) на свободу. Он должен всегда выбирать, решать. Его решения чреваты последствиями не только для него самого, но и для других» (Сартр).
И постоянно звучит в сочинениях экзистенциалистов трагическая фраза «Мы одиноки».
«Нет никакого долга» (Сартр), нет никаких объективных ценностей, ибо все определяется только моей субъективностью, а это «ценность без фундамента» (Сартр). Я могу создать иерархию ценностей и могу ее опрокинуть. Все в моей субъективности, а раз так, то нет никакой реальной ценности.
Свобода! Боже, какое это ужасное проклятие, нависшее над человеком! Дайте мне Бога, поставьте надо мною грубое насилие, верните меня в царство подчинения, чтобы я вновь ощутил над собой власть сюзерена и избавился от мучительного трагизма выбора, чтобы мое существование приобрело для меня вне меня сущий и не мной установленный смысл! Словом, дайте мне все то, что имел человек во времена Средневековья и что отнял у него Ренессанс.
«И вдруг, внезапно свобода ударила в меня, она меня пронзила,— природа отпрянула: я был без возраста, один, одиноким в твоем ничего не значащем мире,— как человек, потерявший свою тень. Небо — пусто, там нет ни Добра, ни Зла, там нет никого, кто бы мог повелевать мной» (Сартр. «Мухи»).
Бога нет. Его убили и безвозвратно. Что же остается человеку? Видимо, одно — «Свобода смерти» (Хайдеггер).
Откуда пришли эти загробные стенания, этот ужас человека перед всем тем, во имя чего жили, страдали и умирали поколения — а именно, свободы воли, свободы мысли, свободы действия. Неужели трагически заблуждались гуманисты Возрождения и правильно понимали нужды человека средневековые инквизиторы? Противники тех пугающих крайностей экзистенциализма, которые мы наблюдаем в современном искусстве (абстракционизм, антироман, театр абсурда и пр. и пр.), указывают на скептицизм. Он-де разрушил чувство стабильности моральных ценностей, развеял интеллектуальную ясность и доверие к истине.
Действительно, стабильность моральных ценностей была наиболее прочной во времена Средневековья, ее разрушил скептицизм Ренессанса, расчищая человечеству дорогу для научного и технического прогресса.
Прогресс ни на минуту не останавливает своего поступательного хода. Века, прошедшие после Ренессанса, частично осуществили и еще осуществляют его программу. Человек, наконец, получил вожделенную свободу. Его никто не может заставить работать (кроме голода), его никто не может заставить носить определенную форму одежды (кроме моды), его никто не может обязать придерживаться общепринятой системы взглядов, кроме собственного страха перед общественным мнением. В наши дни уже не сжигают на кострах за религиозные убеждения, не сажают в тюрьмы за чтение запрещенных книг, издатели печатают одновременно «Град Божий» Блаженного Августина и сочинения маркиза де Сада. Наконец, никто не запрещает никакой экстравагантности ни в быту, ни в искусстве. Словом — свобода.
Но вместо того, чтобы радоваться и славить бытие, человек стал предавать анафеме обретенную свободу. В чем же дело? Увы. Это оказалась не та свобода, о которой мечтал Рабле («Телемская обитель»), Монтень (гл. «О каннибалах»), Шекспир («Буря»).
Развитие человеческих сил не стало самоцелью. Предметом купли-продажи стали таланты, красота, отвага, экстравагантность, уродство. Поэтому Средневековье с его духом рыцарства, с его восторженной верой в идеалы предстало воображению человека XX столетия как нечто более современное в моральном плане, чем все то, что он обрел в результате Французской революции 1789 года, положившей конец западноевропейскому феодализму и завершившей дело Ренессанса.
К этому прибавилась еще одна беда, которой не знало Средневековье, — сознание потерянности. Как бы ни был задавлен человек Средневековья, он сознавал себя личностью, значащей единицей. О нем, даже самом последнем обездоленном, проклятом людьми, загнанном человеке «заботился» сам Бог. Он, этот человек, ни на минуту не выходил из поля зрения Бога. Ему, этому человеку, готовился ад или рай. Пусть ад, но с ним, с человеком, считалось небо и Преисподняя, ибо у человека, самого последнего, имелось нечто бесценное — душа. За эту душу у самого дьявола можно было купить очень многое — все земные блага, господство над силами земли. Христианская религия давала средневековому человеку сознание его значительности в космическом масштабе. Его ничтожество в обществе воспринималось им как нечто временное, как испытание его физических и моральных сил, и он преисполнялся гордости за умение достойно переносить эти «временные» тяготы жизни. Это была иллюзия. На ней держалась христианская религия. Не будь этой иллюзии, никакие костры и пытки не удержали бы человека в путах церкви. Мудрецы Возрождения освободили людей от иллюзий. На пьедестал вселенной они поставили теперь самого человека. Он — венец природы. Этим венцом природы в их учении был каждый человек. Каждый человек есть личность, какое бы место в обществе он ни занимал. Поэтому так много они сделали для морального низведения венценосцев до уровня обыкновенных людей (Рабле, Монтень, Шекспир).
Однако, для того чтобы каждый человек осознал себя личностью в плане идей Ренессанса, необходимо было истинное царство свободы и, конечно, большая духовная культура.
Но что же получилось на практике? Монополизированное производство, печать, радио, телевидение стали работать на «ширпотреб», спекулируя на низменных чувствах, культивируя инстинкты толпы, ибо массовость в условиях высокого техницизма обеспечивала наибольший доход. И личность, вместо того чтобы раскрывать свои индивидуальные качества, стала нивелироваться, превращаться в песчинку. Войны превратили технику в орудие массового уничтожения. Мог ли отдельный человек сознавать значительность своей личности, когда одна атомная бомба, брошенная с самолета одним пилотом, уничтожила сотни тысяч людей? А печи, газовые камеры и прочие ужасы фашизма?
В чем же видят спасение человечества? — Чаще такого спасения не видят вообще. Экзистенциалисты уповают на личное благородство каждого отдельного индивидуума. Поскольку никаких объективных моральных преград нет, поскольку человек не несет никакой ответственности ни перед природой, ни перед обществом (он абсолютно свободен!), остается одно — ответственность перед самим собой. Отсюда — «быть самим собой», этот главенствующий принцип экзистенциалистской морали, значит быть честным, гуманным, благородным ради самого себя, своих личных, принятых на себя нравственных обязательств.
Таковы эмоции. Не будем, однако, слишком драматизировать положение. Ренессансу не грозит моральное ниспровержение. Однако, бросая общий взгляд на все, что писалось и пишется о нем, нельзя не заметить, что восторженное прославление Ренессанса, которое наблюдалось в XVIII и XIX веках, сменилось теперь смущенным, испытующим и беспокойным сомнением в его ценности.
* * *
Пусть размышляют, пусть спорят философы, историки, политики о судьбах человечества! Ясна одна непреложная истина: эпоха Возрождения оставила нам в наследство бесценные и несравненные материальные и духовные сокровища. Чего стоит один Шекспир! А Сервантес, Рабле, Монтень, Боккаччо, Петрарка! А Рафаэль, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Бенвенуто Челлини и множество других!
Как богата эпоха Возрождения талантами! Как богата вообще человеческая культура! Как много истинных сокровищ хранит она в себе! Наука прозревает бесконечные дали загадок природы, разгадывает их, совершенствует наш быт и охраняет нас от той же природы, когда она к нам враждебна. Литература, живопись, скульптура, архитектура, музыка украшают нашу жизнь, и будем благодарны создателям этих сокровищ!