Литература Испании XVII века

На мировую арену в XVII веке вышла культура Испании. Тому помог недолгий после открытия Америки экономический расцвет. Однако, как было уже сказано, золото, рекой лившееся из американских колоний на территорию Пиренейского полуострова, стало для Испании коварным даром богов. Все можно было купить на золото, купить за границей. Платили не жалея; золотые запасы Америки казались неиссякаемыми. Приходили товары из-за границы, уплывало за границу золото, а внутреннее производство все более и более хирело. Никто не видел близкой развязки. Когда перестало прибывать американское золото, когда не на что стало покупать товары за границей, обратились к своим собственным ресурсам и тут только увидели, что хозяйство Испании разрушено, что ни своего хлеба, ни своего ремесленного производства в стране нет.

Гибель Непобедимой армады у берегов Англии в 1588 году окончательно подорвала военную мощь страны. А там начались волнения в испанских колониях. Войны несли новые беды. Откололись богатейшая Голландия, Португалия.

С карты страны исчез целый ряд населенных пунктов. В провинциях Новая Кастилия и Толедо не стало около двухсот селений, а в Старой Кастилии — около трехсот. Все население Испании за короткий период с конца XVI до середины XVII столетия уменьшилось на два с лишним миллиона человек (с 8 миллионов 250 тысяч человек до 6 миллионов). Резко сократилось производство. В Севилье, например, оно уменьшилось в десять раз, а в Толедо в 1616 году осталось всего лишь десять ткацких станков.

Однако обратимся к литературе.

Сервантес

Я был очень угрюм, очень зол в ту пору, когда вдруг в прекрасной библиотеке Кле нашел «Дон Кихота» на французском языке… Находка этой книги явилась, может быть, величайшим событием в моей жизни.
Стендаль

В апреле 1616 года в Мадриде на улице Леон в возрасте 69 лет умирал Сервантес. Худой и бледный, с кроткой покорностью он ждал конца, изредка вздыхая, пожимая единственной и уже костенеющей рукой руки немногих друзей, пришедших проститься с уходящей совестью Испании, с ее последним рыцарем.

Он был спокоен. Все земные дела свои, казалось ему, он устроил. Завершил свой последний роман «Странствия Персилеса и Сихизмунды» — роман восторженный, с возвышенной любовью, с несчастными, гонимыми и в конце концов торжествующими влюбленными (Сервантес осмеял рыцарский роман, но так до конца дней и не избавился от слабости к нему). Простился с миром, вставив для этого в тот же роман несколько скорбных строк: «Простите, радости! Простите, забавы!» Чувствительный старец уронил при этом слезу. Какие же там радости и забавы были в его многотрудной жизни?

Как верный католик, он заблаговременно причастился, заказал по себе заупокойную мессу, дабы избавить родных от лишних хлопот. Как смиренный бедняк, за несколько дней до смерти подписал пышное посвящение своего романа сиятельному вельможе, гордому обладателю многих мирских благ, балованному ветренику и от скуки меценату графу де Лемос и в субботу 23 апреля, обратив к окну — за ним уже плескалось весеннее солнце — свои добрые, голубые глаза, поблекшие от бесчисленных печалей, выпавших на его долю, скончался.

Монахи-францисканцы похоронили его на другой день, истратив на похороны скудную долю приношений верующих. Еще раз спели над ним Requiem eternam (вечный покой) и с миром позабыли о нем. Дом, где скончался Сервантес, через какое-то время снесли, а могилу затеряли.

Восторженный и благородный Сервантес! В его сердце никогда, даже на краткий миг, не поселялись корысть, злая мысль, недоброе чувство. Не зная их за собой, он не умел замечать их и в других. Он шел в мир как в обетованный край, с открытым сердцем, полным любви и романтической иллюзии. Понадобились годы, тягчайшие испытания и самые мучительные крушения надежд, чтобы научиться отличать мечту от действительности, реальность от иллюзий, чтобы научиться видеть подлинную Испанию, нищую и расточительную, с неустроенным бытом, с кичливыми вельможами, с ловкими ростовщиками и с всесильной, всепопирающей церковью.

В 1569 году, представив документ о «чистоте крови», о том, что предки его — христиане, что происхождение у него законное и никто из близких не привлекался к суду инквизиции (анкеты были и в те времена), молодой Сервантес был зачислен офицером в королевскую армию. 7 октября 1571 года недалеко от бухты Лепанто, что у входа в Коринфский залив, два флота — испанский и турецкий — померились силами. Двадцатичетырехлетний Сервантес, хотя и больной и в жару, пожелал участвовать в сражении. Три раны — одна в руку — запечатлели на нем память об этом дне. Рука навсегда утратила способность двигаться. Но… «шрамы на лице и на груди солдата — это звезды, указывающие всем остальным, как вознестись к небу почета»…

К «небу почета» он не вознесся, но в плену в Алжире (тогда это была одна из провинций Оттоманской Порты), куда он попал, схваченный морскими пиратами на пути в Испанию, он содержался на особо строгом режиме, как раб, за которого назначен повышенный выкуп (при нем оказалось письмо дона Хуана Австрийского, сына Карла V и главнокомандующего испанскими войсками). Жесток и беспощаден был правитель Алжира Гассан-Паша. «Каждый день он кого-нибудь вешал, другого сажал на кол, третьему отрезал уши, и все по самому ничтожному поводу, а то и вовсе без всякого повода».

Но сухорукий пленник внушил и ему, этому «человеконенавистнику», как назвал его Сервантес, невольное уважение. Дерзость взгляда, безрассудная храбрость пленника свидетельствовали о его несокрушимой воле, которую не сломили ни пытки, ни цепи, ни годы (Сервантес провел в рабстве 5 лет). Долгими стараниями, каждодневными хлопотами, унижениями, мелочным скопидомством семья Сервантеса собрала нужную сумму. Наконец-то, желанные края и… «небо почета»! Увы, слезы обнищавших родителей и равнодушные глаза правительственных чиновников ждали его на родине.

А там трудные попытки найти себе место в феодальной Испании, ловко расставляемые сети пройдох и мошенников, в которые легко и часто попадал бескорыстный и простодушный идальго де Сервантес Сааведра.

Старость! Унижение! Бедность! Где же «небо почета»? Сервантес оказался в тюрьме по самому вздорному обвинению — в лихоимстве, растрате казенных средств. Возможно ли это? В сентябре 1597 года он был заключен в Севильскую королевскую тюрьму (его обманул банкир Симон Фрейре де Лима). В 1602 году он снова за решеткой.

Не довольно ли иллюзий. «Полно, сеньоры,— молвил Дон Кихот.— Я был сумасшедший, а теперь я здоров… Я называю бреднями то, что было до сих пор, бреднями, воистину для меня губительными, однако с Божьей помощью я перед смертью обращу их себе на пользу…»

В тюрьме, раздумывая о своих бедах и невзгодах, кляня возвышенную и романтическую настроенность своей натуры, он впервые увидел в воображении долговязую фигуру своего бессмертного героя, рыцаря печального образа, милого безумца Дон Кихота. «Для меня одного родился Дон-Кихот, а я родился для него, ему суждено было действовать, мне — описывать; мы с ним составляем чрезвычайно дружную пару»,— писал Сервантес.

В 1605 году была опубликована первая часть романа, через десять лет — вторая. В 1612 году первую ее часть читала уже Англия, двумя годами позднее — Франция. А там и весь мир познакомился с героями великого испанца. И поныне странствуют по свету восторженный идальго и его столь же восторженный при всей своей привязанности к земным успехам и столь же простодушный при всем своем лукавстве оруженосец Санчо Панса.

Проходят века, поколения людей сменяются, и каждое из них находит что-то важное для себя на страницах бессмертной книги. Современники писателя, пожалуй, увидели в ней лишь забавную сатиру на рыцарские романы. Французские просветители — сатиру на феодализм, а романтики начала XIX века — изображение извечного конфликта между мечтой и действительностью.

Генрих Гейне с некоторой обидой говорит о том, что Сервантес «написал величайшую сатиру на человеческую восторженность». Той же обидой за «развенчанный романтизм» полон и отзыв Байрона.

С давних пор в литературе и жизни утвердились обидные прозвища «Дон Кихот» и «донкихотство». Ими клеймили оторванность от жизни, пустое прожектерство, наивные и прекрасные порывы к химерическим и неосуществимым целям.

Однако нарицательное хождение этих словечек в нашем речевом обиходе не раскрывает, конечно, всей сложности и объемности идей Сервантеса, заложенных в образе его героя. Мартин Андерсен-Нексё, говоря о Дон Кихоте, заявил однажды: «Ни один писатель, кроме Сервантеса, не создал человека столь великого и столь несчастного». Великий и несчастный — вот оценка благородного безумца, сражавшегося с ветряными мельницами.

В 1860 году на одном собрании Тургенев произнес речь «Гамлет и Дон-Кихот». Это была восторженная хвала герою Сервантеса. Тургенев выступал в защиту идеалов, против скептицизма и нигилизма. «…Дон-Кихот, бедный, почти нищий человек, без всяких средств и связей, старый, одинокий, берет на себя исправлять зло и защищать притесненных (совершенно ему чужих) на всем земном шаре». Тургенев восхищается этим и презрительно клеймит тех, кто не понимает, не ценит высоких порывов Дон Кихота.

«Попирание свиными ногами встречается всегда в жизни Дон-Кихотов — именно перед ее концом; это последняя дань, которую они должны заплатить грубой случайности, равнодушному и дерзкому непониманию… Это пощечина фарисея… Потом они могут умереть. Они прошли через весь огонь горнила, завоевали себе бессмертие — и оно открывается перед ними».

Однако в той же речи Тургенев вспоминает об иллюзиях Фурье, который, веря в добрую волю буржуа, вызывал на свидание миллионеров и приходил в течение многих лет в назначенное место в надежде, что такой энтузиаст явится и принесет ему свои миллионы для переустройства социального мира. Милый романтик Фурье! Нельзя не восхищаться его желанием помочь всем страждущим мира, всем беднякам и обездоленным. Но, увы, от добрых пожеланий его ни одному бедняку на свете не стало легче, как не стало легче никому из тех, за кого вступался храбрый и бескорыстный Дон Кихот.

Тургенев противопоставил Дон Кихота Сервантеса Гамлету Шекспира. Первый — рыцарь веры и энтузиазма, второй — апостол сомнения. Первый, не размышляя, бросается в борьбу, второй колеблется, рассуждает, анализирует. И его порицает русский писатель.

Думается мне, однако, что оба — и Гамлет и Дон Кихот,— явившиеся на свет почти одновременно, выражают по замыслам их создателей одну общую идею — мучительное раздумье о судьбах человечества и крушение надежд гуманистов XVI столетия, их веры в победу разума и добра. Не потому ли Гамлет слагает восторженный гимн человеку, что «в мыслях подобен Богу», а в «движениях — ангелу», и тут же скорбно называет его «квинтэссенцией праха»? Не потому ли Сервантес заставил нас смеяться над благородным мечтателем Дон Кихотом? Шекспир показал трагизм в непосредственно трагическом свете, Сервантес облек трагизм в комические формы. Но печаль у них общая. Над их головами нависла тень мрачной реакции. Ведь оба они были современниками Варфоломеевской ночи, оба пережили казнь Джордано Бруно и многих других лучших умов века. Не потому ли появилась у них мысль, что сражаться за идеалы могут только безумцы? И Гамлет и Дон Кихот предстают взору окружающих как сумасшедшие.

Современники вряд ли понимали философский смысл книги Сервантеса. Им было просто смешно. Их бесконечно занимала и смешила нелепая фигура долговязого рыцаря и его злоключения. Рассказывают, что испанский король Филипп III, наблюдая из окна, как хохочет над книгой какой-то парень, решил, что тот читает «Дон Кихота».

Дон Кихот и донкихотство

Если бы человечеству пришлось отчитаться «там, где-нибудь» о своих делах, ему достаточно было бы молча протянуть одну-единственную книгу как высший результат своей духовной деятельности — роман Сервантеса «Дон Кихот». Столь неожиданное и, признаюсь, удивительное заявление сделал однажды Достоевский. Скорбный печальник человечества, трагичнейший писатель оценил выше всех творений книгу, полную юмора и смеха, — не того саркастического и мрачноватого, какой нисходит на нас со страниц сочинений Свифта, а мягкого, доброго, непритязательного, с особой, неуловимой, всепрощающей печалью. Тургенев видел в этом смехе «примиряющую и искупляющую силу».

Для Достоевского «во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения». Для него — «это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли, это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек».

О Сервантесе сказано немало хороших слов. Люди в массе своей достаточно наделены чувством благодарности. Правда, при жизни великого человека они могут в рассеянности не заметить его, выдувают себе подчас, как дети из мыльной пены, быстро лопающиеся авторитеты. Но в конце концов они все-таки спохватываются и награждают (пусть запоздало!) настоящих сынов человечества. Раз оценив их, они уже не расстаются с ними, и тогда благоговению их нет предела.

В Португалии воздвигнута пышная гробница Камоэнсу. Но его останков в ней нет. Он умер нищим, незамеченным. Похоронен в общей могиле с горемыками-бедняками в тяжелый чумной год. Что же теперь благоговейно хранится в гордой усыпальнице? Пыль, собранная с тех мест, где когда-то ступала нога великого поэта. Признание и почести пришли только после смерти. Самые прославленные авторитеты оставили о писателе и его книге восторженные и, конечно, красноречивые отзывы. Стендаль, как было уже сказано, признавался, что встреча с этой книгой была, пожалуй, самым важным событием в его жизни.

Отзыв Достоевского необычен. В словах его — нечто большее, чем отзыв. Они властно овладевают сознанием, и каждая строка великой книги приобретает для нас незамеченную до того, неотгаданную ранее значительность.
Так глаза подростка, беспечно глядящего в весеннее чистое небо, становятся вдруг серьезными, когда кто-то из старших, увидев, куда смотрит он, говорит ему: «Там — бесконечность!..»

Сервантес и Достоевский—люди разных эпох, сыны разных народов — в сущности удивительно похожи. Это братья по духу. Они узнали бы друг друга в самой разноликой толпе. Есть нечто общее в их характере, в каком-то стоическом благородстве души, в их пристальном взгляде на человеческие беды, в их неяркой, неброской манере письма с каким-то глубинным философским подтекстом и даже в их личной судьбе — оба носили кандалы, оба испытали самое страшное для всякого живого существа — ожидание неизбежной насильственной смерти.

Потому Достоевский с полным правом мог взять из рук своего собрата его великое творение и от себя, и от всего человечества заявить: «Вот мое заключение о жизни и — можете ли вы за него осудить меня?»

Что же это все-таки такое, книга Сервантеса? Какое заключение о жизни содержит в себе она?

Мы знаем ее с детства. Долговязая фигура Дон Кихота, его оруженосец, лукавый и наивный Санчо Панса, и даже костлявый Росинант так живо представляются нашему воображению, так близки и родны нам, будто выхвачены из нашей собственной жизни, из виденного, пережитого нами самими.

Комната в доме Сервантеса в Валльядолиде. (Музей).

Комната в доме Сервантеса в Валльядолиде. (Музей).

Каждая эпоха, каждое поколение и в конце концов каждый человек берут у большого писателя что-то созвучное себе или интересное, важное для себя.

Французские просветители XVIII века увидели в книге Сервантеса сатиру на феодализм. Они перестраивали мир и нуждались в поддержке всечеловеческих авторитетов. Романтики первых десятилетий XIX века, полные энергии, молодых сил и бунтующей тоски, обнаружили у Сервантеса терзающую их самих идею трагического противоречия между мечтой и действительностью.

Позднее Тургенев, как было уже сказано, интерпретировал Дон Кихота как героя, мученика, борца за вселенскую правду, будто и не было в книге Сервантеса насмешки над милым безумцем. «Дон-Кихот, бедный, почти нищий человек, без всяких средств и связей, старый, одинокий, берет на себя исправлять зло и защищать притесненных (совершенно ему чужих) на всем земном шаре».

Попробуем понять Тургенева. Его пугали базаровы, с их нарочито приземленным практицизмом, с их скептической улыбкой над «неземной девой, идеальной любовью, детским порыванием к высокому и прекрасному, в которых нет никакого содержания» (пользуюсь терминологией Белинского). Потому Тургенев осудил Гамлета и возвеличил Дон Кихота.

Картина различных толкований идей Сервантеса очень широка и, конечно, не может быть предметом этой книги. Философия романа столь поучительна, столь многообъемлюща, что волновала всегда и вряд ли когда-нибудь перестанет волновать человечество.

Много говорили о безумстве Дон Кихота. Да, он, конечно, безумен, когда принимает ветряную мельницу за великана. Он безумен, когда, забыв о себе, о немощах своего старого тела, бросается с героической отвагой на воображаемого противника. И это последнее его безумие прекрасно. Ибо героизм сам по себе прекрасен. Но он не безумен, когда говорит: «Свобода — самый драгоценный дар неба человеку. Ничто не сравнится с ним». Эта истина была выстрадана самим Сервантесом в плену у алжирского паши. Он знал, что такое рабство. И речи его героя — речи мудреца. Дон Кихот не безумен, когда он видит избиваемого мальчика и, движимый благородным порывом сострадания, бросается ему на помощь. Глаза не обманывают его на этот раз, и действия его справедливы. Но почему вслед ему, когда он довольный собой удалялся на поиски новых подвигов, неслись проклятия облагодетельствованного им ребенка? В чем же дело? Какую еще роковую ошибку допустил благородный Дон Кихот? Здесь раскрывается перед нами, пожалуй, самое потрясающее открытие Сервантеса — противоречие между замыслом и исполнением, между актом и его результатом.

Благими намерениями вымощена дорога в ад. Говорят, что это выражение изобрел английский богослов XVII века. Хвала его уму! Но Сервантес жил раньше. Сервантес написал скорбные по своему философскому смыслу страницы об этом аде, какой подчас неразумные люди создают, движимые самыми прекрасными, самыми благородными порывами.

В самом деле, так ли уж безобидны наивность и непрактичность героя Сервантеса, как это представлялось Тургеневу? «Что нужды, что первая же его (Дон Кихота.— С. А.) попытка освобождения невинности от притеснителя рушится двойной бедою на голову самой невинности… Что нужды, что, думая иметь дело с вредными великанами, Дон-Кихот нападает на полезные ветряные мельницы? — рассуждал Тургенев.— Кто, жертвуя собой, вздумал бы сперва рассчитывать и взвешивать все последствия, всю вероятность пользы своего поступка, тот едва ли способен на самопожертвование».

«Нет, нет и нет! — отвечу я. — Я не хочу, чтобы кто-то бессмысленно — хотя бы и красиво — жертвовал собою, губя иногда и других, поверивших ему, положившихся на него». И я не одинок в этом протесте. Обратимся к художественным образам, даже к самым исторически удаленным.

Французский поэт XII столетия в величественной эпопее рассказал о гибели отряда Роланда. Пылкому герою нужно было только протрубить в рог, позвать на помощь войска Карла, как советовал ему его друг Оливье, и разгром отряда был бы предотвращен. Это было бы разумно, но Роланд не слушает совета друга. Он красиво гибнет (лицом к врагу). Рядом с ним полегли его воины, его друг Оливье, весь цвет Карлова рыцарства. Автор «Песни о Роланде» осудил его: «Роланд бесстрашен, но Оливье разумен». Более того, он заставил Оливье высказать другу горькую правду:

…вы всему виною,
Ибо истинная храбрость не то же, что безумие,
А сдержанность лучше неистовства.
Французы погибли из-за вашего легкомыслия.

Русский поэт, автор «Слова о полку Игореве», тоже порицает своего героя. Самонадеян князь, горяч, неопытен. Понадеялся на собственные силы. Все предвещало неудачу, само солнце затмилось. Ничего не хотел принимать в расчет Игорь и погубил войско и сам попал в плен. Горюет старый Святослав «в Киеве, на горах». Помните его жалобы в перезвоне чудных аллитераций: «Се ли створисте моей сребреней седине!» Горюет и певец: рано начали Игорь и его брат буйтур Всеволод Половецкую землю мечом досаждать, а себе искать славы.

Сервантес судит строже. Он безжалостен к своему герою. Часто говорят, что Дон Кихот рассуждает-де мудро, только вот действия его смешны и нелепы. Да, писатель вложил в уста своего героя речи, которым позавидовали бы и семь мудрецов Греции. Но он красочно расписал и его фанфаронство и этим, конечно, казнил самонадеянность тех уникумов, которые, подобно Дон Кихоту, полагают, что они «ничьей юрисдикции не подлежат, что их закон — меч, их юрисдикция — отвага, их уложения — собственная добрая воля».

Итак, к чему же мы пришли? Представляю себе печальные глаза читателя. Значит, героизм смешон и нелеп, иначе, зачем же было создавать «Дон Кихота»? Значит, начало мудрости в смирении и страхе Божьем?

Но это ли проповедует Сервантес? За это ли поставил его Достоевский выше всех писателей мира? У Сервантеса за каждым словом — неоглядная даль мысли, но не надейтесь получить ее в готовом виде. «Сумрак невежества и коварства не в силах затмить и помрачить свет доблести и благородства»,— читаем мы в книге. Вот, кажется, и вывод. Но не торопитесь.

Это говорит герцог, задумавший злую шутку над Дон Кихотом, говорит явно иронически, глумясь. Опять ирония! И все-таки слова эти суть собственные слова автора. Почему? Спросите об этом самих себя. Признайтесь, вы любите Дон Кихота несмотря ни на что, вы прощаете ему все его безумства, вы любуетесь его «голубиной душой», благородством его порывов, его широким умом, он вам так же дорог, как и его оруженосцу, а ведь немало бед тот с ним натерпелся. Что же, вы полюбили Дон Кихота вопреки наставлениям автора? Нет. В нашей любви и в нашей ненависти к литературным героям повинен всегда автор. Сервантес осмеял своего героя, но и возвеличил его. Здесь мы сталкиваемся с непостижимой, грандиозной диалектикой художественного образа. Мы осуждаем лермонтовского Печорина. Но чем-то он нам мил, как и добрейшему Максим Максимычу.

Я приводил строки из «Песни о Роланде» и «Слова о полку Игореве», осуждающие героев этих произведений, но ведь оба эти произведения написаны для прославления Роланда и Игоря. И сколько любви, восхищения, обожания к ним высказали авторы. «Безумству храбрых поем мы песню!» Эта горьковская строка могла бы стать эпиграфом к героическим сказаниям древних поэтов. И, как это ни странно, как ни парадоксально, подошла бы и к книге Сервантеса. Безумие отваги доведено здесь до гротескных пределов, но сама отвага и то, во имя чего проявляется эта отвага, возведены на высоту совершенства. Это единственный пример в мировой литературе, когда в одном произведении, в одном образе соединены вместе трагическое и гротескно-смешное, возвышенное и тривиальное, высшая мудрость и непостижимая интеллектуальная слепота. Потому взгляд Достоевского на эту книгу наиболее плодотворен и глубок. Он увидел в ней самый искренний, самый правдивый автопортрет человечества, показавшего все великое, что оно в себе имеет, и все малое.

Однако если отойти от масштабности Достоевского и взглянуть на книгу Сервантеса в пределах, так сказать, известной исторической конкретности, то, думается, очень хорош вывод Белинского: «Сервантес убил своим несравненным «Дон Кихотом» ложноидеальное направление поэзии». Но более страшно ложноидеальное направление — донкихотство — в жизни.

«Мученикам не хватает иронии», — заявил однажды умнейший и насмешливый Анатоль Франс. Великий страдалец Сервантес обрел ее однажды, после долгих мытарств, тягчайших жизненных испытаний, крушения идеалов, надежд, иллюзий, обрел в тюрьме, где он, честный и бескорыстный человек, оказался по обвинению в лихоимстве.

Ирония все осветила его внутреннему духовному взору, затуманенному идиллическим прекраснодушием. Она помогла ему увидеть то, что не видел он раньше,— подлинную реальность мира. Ирония помогла ему создать потрясающую книгу. Сервантес смеялся над тем, кто ему был бесконечно дорог, и этот смех — его главная победа. Он нисколько не поколебал этим смехом веру в прекрасное, как думали романтики, но он предостерег человечество, предостерег так мудро, так человечно, как никто раньше, — предостерег от слепоты, от забвения реальности, которое приводит к бесплодным жертвам, неразумной трате сил и душевных порывов.

Отвлечемся от старины. Мы живем в XX веке. У нас свои заботы, и, пожалуй, не менее грандиозные, чем у поколений XVI—XVII столетий.

Что же нам ближе: безрассудный энтузиазм Дон Кихота или осторожный скепсис Гамлета? (Этот вопрос, кстати сказать, всю жизнь мучил Анатоля Франса.) Может быть, однако, взять то и другое, энтузиазм и сомнение, соединить их вместе в мудром синтезе? Скучно жить без идеалов, без высоких целей, без больших порывов. Но важно не только желать, но и уметь превратить желаемое в факт бытия, а значит — правильно увидеть реальный мир, расстановку сил, словом, не ослеплять себя энтузиазмом, а укреплять им свою волю, страстно рваться к идеалу, но не терять при этом острого и, может быть, скептического зрения.

Книга Сервантеса стала достоянием всего человечества. «Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения. Это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли, это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек»,— писал о ней Достоевский.

Хорошие книги — как элексир жизни, в них частичка вечности. Приобщаясь к ним, мы обретаем эту вечность, соединяясь с теми, кто был до нас, и с теми, кто продолжит нас в замыслах и делах.

Фернандо Сельма. Дон Кихот и Санчо Панса возвращаются домой.

Фернандо Сельма. Дон Кихот и Санчо Панса возвращаются домой.

Лопе де Вега

Появилось чудо природы — великий Лопе де Вега!
Сервантес

Так воскликнул, дивясь и восхищаясь, Сервантес и, сходя в могилу (эти строки были написаны им в 1615 году, за год до смерти), благословил своего собрата.

Светлая, жизнерадостная эпоха Возрождения, пора надежд, благих порывов и большой веры в силы человеческого разума донесла до первых десятилетий XVII столетия несколько своих титанов. Шестнадцать лет жили в новом столетии Шекспир и Сервантес, половину своей жизни провел в XVII столетии Лопе де Вега — талант замечательный.

Лопе де Вега — сын Ренессанса. Как сказочные герои, которые, испив волшебного напитка, превращались в несокрушимых гигантов, великий испанский поэт воспринял от породившей его эпохи, от ее жизнеутверждающих гуманистических идей неиссякаемую мощь роскошного, полного красок и света, беспечно рассыпавшего направо и налево свои цветы таланта.

Испанцы обожали своего национального гения. Его имя стало символом всего прекрасного. Он был любимцем народа, им гордились. Всякий мастер, рекламируя изготовленную вещь, обычно говаривал: «Сам Лопе не сделал бы лучше». Лопе для испанца его времени — бог поэтического искусства; все, вышедшее из его рук, носило печать гения.

Лопе де Вега писал легко и свободно. Словно из рога изобилия выливались его стихи, грациозные и мелодичные. Ученые подсчитали, что эпические поэмы Лопе де Вега насчитывают 50 тысяч стихов, что 2989 сонетов, написанных им, содержат 42 тысячи стихотворных строк, что количество его драматических произведений, в значительном большинстве ныне утерянных, составляет цифру, выходящую за пределы двух тысяч. В настоящее время известно 426 комедий и более сорока так называемых «ауто» (священных действ).

Родился он 25 ноября 1562 года в Мадриде. Его отец, выходец из астурийской крестьянской семьи, был довольно состоятельным человеком, имевшим в Мадриде собственное золотошвейное заведение. Он дал сыну хорошее образование и даже дворянство, купив по обычаю тех времен патент на дворянское звание. Лопе де Вега может быть назван основателем испанского национального театра. Он рано заметил, что пышные фразы героев воспринимаются холодно, исступленные страсти кажутся чрезмерными и ходульными.

Законодатели театра требовали единства впечатления, для трагедии — трагического, для комедии — смешного. Лопе де Вега от этого отказался, заявив, что в жизни не бывает все трагично или все смешно, и ради правды жизни установил для своего театра «смешение трагического с забавным», «смесь возвышенного и смешного»:

Ведь и природа тем для нас прекрасна,
Что крайности являет ежечасно.

Интрига — нерв пьесы. Она связывает пьесу воедино и мощно держит зрителя в плену сцены. С самого начала, едва лишь взвился занавес, едва лишь на подмостках появились первые актеры, сделали первые движения, сказали первые слова, — интрига уже должна крепко завязать узел событий и, подобно нити Ариадны, вести зрителя по лабиринту сценических перипетий. Избави Бог показать зрителю издалека конечный путь, преждевременно намекнуть о развязке — весь эффект представления будет сорван.

Перед нами совершенно иное толкование сценического интереса сравнительно с античным и классицистическим театром в его лучших образцах. Античная классическая театральная школа сосредоточивала интерес зрителя не на сценической интриге, она отнюдь не рассчитывала на его жадное любопытство (сюжет и даже герои античных трагедий, как правило, были заранее известны зрителю); античная трагедия привлекала зрителя глубиной трактовки образов, глубиной проникновения автора в психологические, нравственные, социальные и политические проблемы жизни человека. По тому же пути пойдет впоследствии драматургия Расина и Корнеля. Французский зритель подчас знал не только сюжет и действующих лиц трагедий Корнеля, но и наизусть помнил их роли и все же стремился снова и снова наслаждаться лицезрением сценической жизни любимых героев.

Характерно, что Лопе де Вега подробно говорит об интриге пьесы и ничего о более существенных сторонах драматургии — о формах раскрытия характера, об идеях, жизненных проблемах и их отображении в драматургии. Для него казалось очень важным разъяснить, что:

Акт первый предназначен для завязки,
Второй же — для различных осложнений,
Чтоб до средины третьего никто
Из зрителей финала не предвидел.
Поддерживать полезно любопытство
Намеками на то, что быть финал
Совсем иным, чем ожидаем, может.

Все это действительно важно, хотя и отнюдь не обязательно.

Лопе де Вега — противник всяких риторических украшений, он ратует за житейскую, бойкую, выразительную простоту языка персонажей:

…Чтоб был язык комедий
Чист, ясен, легок и не отличался
От языка обычного нисколько.
Ведь только на публичных выступлениях
Красивую услышать можно речь,
С особым сказанную выраженьем,
Цитаты из писанья неуместны
И не нужны нарядные слова.

Театр Лопе де Вега — театр светлый, жизнеутверждающий. Драматург любит людей энергичных, здоровых и побеждающих. Нет ни одной пьесы, где бы не было одного-двух положительных героев, которым от души не симпатизировал бы автор. Отсюда и драматургический конфликт в его пьесах строится на темах чести и подвига. Он рассуждает: актер, исполняющий на сцене роли отрицательных героев, даже и в жизни неприятен тем, кто видел его на подмостках. Входит в лавку такой актер — ему ничего не хотят продать; он встречается на улице — от него отворачиваются, как будто он сам становится одним из тех недостойных людей, которых изображает на сцене. Иное с актерами, исполняющими роли героев. Их любят, обожают. Встречаясь с таким актером в жизни, спешат пожать ему руку, заглядывают ему в глаза, словно видят перед собой какого-то особого человека, живого героя.

Итак, две темы предлагает Лопе де Вега драматургу: тему чести и тему доблести:

Нет превосходней тем, чем темы чести;
Они волнуют всех без исключенья.
За ними темы доблести идут,—
Ведь доблестью любуются повсюду.

Итак, комедия Лопе де Вега, как он ее сам описал,— «зеркало жизни», она полна острот, в ней «с легкой шуткой… переплетается мысль», в ней женщина, какая-нибудь обольстительная Лауренсия, «таит лукавство в сердце», в ней «смехотворен, и глуп, и несчастлив бывает влюбленный» — словом, в ней все, «чем наша жизнь полна». Она покажет, «как посреди забав настигает беда человека», «как соблюдает черед в жизни прилив и отлив»,— но покажет без трагического надлома, с мимолетной грустью, чтобы потом перейти к радости и беды сменить весельем. Все, все покажет комедия Лопе де Вега, «о правилах забыв».

Свой трактат «Новое искусство сочинять комедии в наше время», откуда мы взяли все приведенные цитаты, Лопе де Вега адресовал Мадридской академии.

Не все согласились с ним. Некоторые приверженцы канонов выступили в печати против теории драматурга. Однако литературная общественность Испании встала на сторону поэта, видя в его творчестве блестящее подтверждение приведенных теоретических положений. Система Лопе де Вега победила, и театр испанский пошел своим путем.

О Лопе де Вега ходила легенда, что за всю свою творческую жизнь он не зачеркнул ни одной строки в своих сочинениях и не перемарывал своих стихов из принципа, придерживаясь якобы взгляда, что поэзия есть сфера вдохновения, а не труда. Поэт сам опровергает эту легенду. Один из героев его пьесы «Овечий источник», крестьянин Менго, балагур и весельчак, а при случае и поэт, остроумно осуждает тех, кто «сочиняет быстро», без труда, кто

…свои стихи
В тетрадь швыряет мимоходом,
Надеясь скрыть под липким медом
Обилье всякой чепухи.

Рубенс. Портрет камеристки инфанты Изабеллы.

Рубенс. Портрет камеристки инфанты Изабеллы.

Лопе де Вега пробовал свои силы в различных жанрах. Он писал сонеты, эпические поэмы, подражая то Ариосто, то Торквато Тассо. В духе последнего он создал поэму «Завоеванный Иерусалим». Пастушеский жанр тоже был испробован им (роман «Вифлеемские пастухи»). Он написал несколько новелл («Приключения Дианы», «Гусман Храбрый» и др.), литературно-критическую поэму «Соловей», в которой называет более двухсот имен писателей и поэтов своего времени. В соответствии с духом эпохи он пишет и духовные стихи (сборник «Священные стихи»). Однако по преимуществу Лопе де Вега был драматургом. Театр — вот чем он жил не менее пятидесяти лет.

Диапазон сюжетов комедий Лопе де Вега весьма широк. Человеческая история, национальная история Испании, особенно героические времена реконкисты, события из жизни современников самых различных социальных слоев страны, яркие эпизоды из жизни всех народов — все это, как яркая, движущаяся картина, живая, волнующая, говорящая, проходит перед нашими глазами в театре Лопе де Вега.

Один из знатоков испанской литературы К. Державин писал в своей вступительной статье к «Избранным сочинениям» Лопе де Вега: «Во времени сюжеты его комедий охватывают период от библейской истории сотворения мира до событий современной Лопе эпохи. В пространстве они выходят далеко за пределы Испании, переносят зрителя и в Россию, и в Албанию, и в Венгрию, и в Богемию, и в Польшу, и в Америку. Сама Испания представлена в драматургии Лопе почти всеми своими главными городами и всеми провинциями и областями. Огромное количество действующих лиц театра Лопе де Вега охватывает не только множество национальностей, но и еще большее число бытовых типов, профессий, представителей всех сословий и всех слоев общества. Универсальности образов соответствует и универсальность языка Лопе де Вега — одного из самых богатых в лексическом отношении писателей в мире, легко и свободно пользовавшихся самыми различными речевыми стилями».

Если говорить о главном пафосе Лопе де Вега, об основном его качестве человека и поэта, то следует прежде всего сказать о его оптимизме. Представим себе человека, который не может знать усталости, уныния, человека вечно деятельного, энергичного. Глаза его сверкают и смотрят на мир влюбленно, выразительное лицо постоянно меняется, отражая на себе все движения его мысли. Говорит он быстро, и речь его, такая же энергичная, как и он сам, полна значения. Он остроумен и лукав. Вот он шутит, и острая эпиграмма слетает с его уст. Вы готовы обидеться, но добрые глаза его уже смеются, и лестный мадригал уже готов сменить лукавую и озорную шутку — тонкий, изящный, певучий мадригал. Вы можете досадовать на его беспечность, говорить ему, подавляя в себе улыбку, что когда-нибудь нужно же быть серьезным, но он остается таким же и не любить его, не восхищаться им нельзя.

Таков Лопе де Вега. Он не знает зрелого возраста, старости; он — вечный юноша, его молодость, здоровье, оптимизм и исходящая от них радость жизни неиссякаемы. Он не может ни скрыть этой радости жизни, ни подавить ее в себе даже в минуты, когда нужно быть печальным. Мы увидим все это в его пьесах.

Юношеское зрение всегда остро, ему доступны и далекие предметы, и близкие; юноша всегда жадно смотрит на мир и многое видит.

В пьесах Лопе де Вега — целый мир; юноша-поэт его вам покажет, делайте выводы сами; поэт может только поделиться с вами своей любовью к жизни, к миру и к человеку. За остальной же «высокой материей» идите к другим, к более «пожилым».

Сравнение это, может быть, несколько вольно, но кажется мне, что оно верно отражает основную сущность творчества гениального поэта.

* * *

Звезда Севильи

Нет! Погублю я жизнь и душу,
Но чести я не погублю…

Теме чести и человеческого достоинства посвящена пьеса Лопе де Вега.

Финал ее печален. Прощаясь с ее героями, мы не можем подавить в себе грусти о судьбах человеческих, но эта грусть светла. Герои пьесы не достигли счастья, но они победили, победила моральная стойкость, высокое чувство человеческого достоинства. А победа в человеке человеческого всегда окрыляет, вселяет гордость за людей.

Действие начинается с того, что в Севилью приезжает король. Жители города встречают его с почетом. Среди горожан король увидел необыкновенной красоты женщину. Это Эстрелья, прозванная звездой Севильи. Король восхищен ею, влюблен и чуть ли уже не поэт, изливающий в звучных стихах свои восторженные чувства:

Вся в черном, но светлей Авроры!
Вся в черном ночь — прекрасней дня!
И в этом черном одеянье
Она явилась мне в сиянье
Своей небесной красоты.
И солнце яркое Испаньи
Затмили дивные черты.

Королю сообщили, что Эстрелья живет в доме брата и что ее собираются выдать замуж. Король решил приблизить к себе брата девушки, осыпать его милостями и этой ценой купить его сестру. Но юный Бусто Табера, брат Эстрельи, оказался на редкость несговорчивым и от королевских милостей отказался, считая себя недостойным их. «За что со мной так ласков он? — спрашивает он себя.— Я здесь какой-то подкуп чую».

Король со свитой вознамерился войти в дом Таберы, но юный дворянин отклонил эту честь. Король взбешен, но виду не подал, желая перехитрить неподкупного брата Эстрельи.

Между тем девушка давно уж любит, и предмет ее любви — юный Санчо Ортис, «красивый, как полубог» (так отозвался о нем король, увидев его впервые). Дон Санчо тоже любит Эстрелью. Объяснение в любви молодых людей напоминает поэтические диалоги трубадуров с их патетическими сравнениями, лирическим томлением, напевностью:

Эстрелья: Я тебе свою жизнь отдаю навсегда
С любовью моей неизменной.
Дон Санчо: О Эстрелья, моя ты звезда,
Свет, и пламя, и радость вселенной!
Эстрелья: О мой погубитель бесценный!
Дон Санчо: О мой свет лучезарный,
В небесах моей жизни горишь ты звездою полярной!

В театре обычно этот диалог поется под аккомпанемент лютни. Лопе де Вега не случайно избрал такую форму объяснения в любви. В годы, когда происходили описанные события, еще были свежи воспоминания о поэзии трубадуров, и при дворах испанских грандов царили нравы, заимствованные у владетельных особ Прованса. Не обошлось здесь и без влияния поэзии мавров, еще господствовавших на части территории Испании, поэзии, распространившей это свое влияние и дальше за Пиренеи. Красноречиво писал об этом в прошлом веке французский ученый Деможо: «Поэтическое дыхание цивилизации арабов, аромат Востока, напоенный сладострастием и негой берегов Андалузии и померанцевых рощ Альгамбы, проникал в христианскую Европу».

Лопе де Вега вносил в сценическое повествование элемент исторического колорита и придавал действию волнующую поэтичность. Однако веселый поэт не может обойтись без лукавой шутки, и здесь же, после столь патетического диалога юных влюбленных, он заставляет их слуг пародировать господ к большому удовольствию зрителей:

— О красавчик, под звуки скребницы,
Верно, стаk ты поэтом в конюшне!
— Ах, блаженство мое!
— Ах, отстань!
— Вот и отдали вздохам мы дань.

Карло Сарачини. Святая Цецилия с ангелом. 1610 г.

Карло Сарачини. Святая Цецилия с ангелом. 1610 г.

Лопе де Вега следует своей системе, внося в сценическое повествование «смесь возвышенного и смешного».

Король ничего не знает о любви молодых людей, он сам горит желанием найти доступ в спальню Эстрельи. И здесь ему помогают услужливые царедворцы. Рабыня Эстрельи подкуплена, и ночью, закутавшись в плащ, король проникает в дом Табера. Но тщетно! Едва лишь Санчо IV переступил порог дома, как явился брат Эстрельи. Табера узнал короля, но сделал вид, что ему неведом пришелец, и грубо гонит его из дома. После короткого поединка, завидев сбежавшихся на шум слуг, коронованный воздыхатель вынужден позорно ретироваться.

Теперь уже не до любви! Санчо IV почитает себя оскорбленным, он ищет мести, боится лишь явно проявить свою несправедливость, чтобы не вызвать возмущения в народе. И снова гнусные советы царедворцев. Пусть брат Эстрельи будет убит по тайному приказу короля. Человек, который избран для этой цели,— дон Санчо. Юноша готов отдать жизнь за государя. Убить человека, оскорбившего верховного повелителя, — священный долг подданного. Так рассуждает он и дает клятву выполнить приказ короля. Он еще не знает, кого должен убить, но уже полон решимости вступиться за честь монарха.

Развернув бумагу, на которой было начертано имя жертвы, дон Санчо узнает жестокую истину. А здесь новый удар: ему несут записку Эстрельи, она сообщает, что брат согласен на их брак. В счастливом неведении она торопит его прийти к ним и называет его уже своим супругом.

Так начинается трагедия любви и чести. Нарушишь слово — обретаешь счастье, но теряешь честь. Исполнишь клятву — сохраняешь честь, но навсегда утрачиваешь радость жизни. Страшная дилемма! Юноша мучается. Различные решения приходят ему в голову, но ясно одно:

Хочу? Но я хотеть не смею!
Я рыцарь долга, чести раб!
Я должен, да, и я сумею…
Долой мученья и сомненье!

Лопе де Вега называет дона Санчо «рабом чести».

Во имя чего разрушает свое счастье благородный дон Санчо? Во имя эфемерного представления о святости данного слова, пусть даже это слово дано по неведению, пусть исполнение этой опрометчивой клятвы несет смерть ни в чем не повинному человеку, к тому же его другу, брату его невесты, пусть оно несет несчастье самому дорогому для него существу, его возлюбленной Эстрелье, — все равно! Слово должно быть исполнено. Он — раб чести, он не смеет иметь свою волю, он не смеет ничего хотеть:

Вся наша жизнь — игра азарта…
Кто стасовал, кто чем пошел…
Одна невыгодная карта —
Источник горести и зол.
Жизнь, жизнь — жестокая игра!

Дон Санчо убивает Бусто и отдается в руки властей. Его судят. Король, который может одним словом его спасти, медлит. Издевательски он через послов хочет принудить юношу нарушить слово и назвать имя короля, сообщить, что, убивая Бусто, он исполнял его повеление:

Пусть скажет искренне совсем,
Чем был он вынужден иль кем
Свершить такое злодеянье,
Иль за кого он мстить хотел.
Пусть принесет мне оправданье,
Иначе смерть — его удел.
Зачем это нужно королю?

Зачем король упорно добивается от Санчо Ортиса разоблачения тайны? Ведь он не хочет этого разоблачения. Недоумевает некоторое время и зритель, ему вначале непонятно поведение кастильского государя. Все дело в том, что король хорошо сознает подлость своего поведения и ему стыдно перед этим благородным молодым человеком, принявшим на себя тяжесть его преступления. Это благородство человека его гнетет, давит, становится мучительным укором для его собственной совести, и он хочет унизить дона Санчо, хочет его нравственного падения. Он добивается этого даже вопреки своим собственным интересам. Пусть нарушит слово, пусть проявит свою слабость, пусть не будет таким безупречным, и это облегчит неспокойную совесть короля. Но юноша понимает замысел виновника всех бед. Его допрашивает царедворец дон Аркас, по наущению которого было совершено убийство, который, следовательно, все хорошо знает. И он требует открыть «тайну», заклинает именем короля, обещает свободу.

Заставив юношу своими руками разрушить свое счастье, король и его царедворец подвергают его теперь гнусной нравственной пытке. Но юноша стоек, он будет молчать, пусть король сам найдет в себе мужество взглянуть правде в глаза, пусть наберется смелости (ведь он прозывается «смелым») признать свою вину.

Король мучается, мечется от одного решения к другому, но не в силах признаться. Он не может допустить казни юноши. Ему не позволяет это сделать совесть. Он пытается лаской и милостью подкупить судей, чтобы они оправдали молодого человека. Но судьи выносят смертный приговор. Что делать? Что делать? Тогда жалкому, преступному и слабому королю подсказывает решение его же царедворец, участник и свидетель его преступлений (у него, очевидно, было больше мужества): «Все сказать…» И жалкий король сдается, выдавливает из себя вынужденное признание:

Я — виновник этой смерти,
Я его убийцей сделал!
Он невинен.
С вас довольно?

Дон Санчо оправдан. Но что дает ему свобода? Эстрелья любит его, прощает ему его невольную вину, но жить вместе они не могут.

…убийца брата
Мне «Не может быть супругом,
Хоть его боготворю я,
Хоть люблю его навек,—

говорит Эстрелья, и это «горькое решенье» считает справедливым юный Санчо.

Еще до суда девушка требовала у короля мести, просила предоставить эту месть ей, и трусливый король, не признавшись в собственной вине, отдает ей дона Санчо на расправу. Правда, он говорит ей при этом, что милосердны бывают даже звери. Какая злая ирония в устах подлеца! Лопе де Вега всюду подчеркивает силу, мужество, бесстрашие, моральную стойкость своих любимых героев и жалкую трусость короля, трусость даже в его потугах на человеколюбие.

Эстрелья, выведя дона Санчо из тюрьмы, не мстит, не казнит его, даже не бросает ему упрека. Она отпускает его, не спросив, почему он совершил злодеяние.

Как? Ни проклятья, ни упрека?
Вели убить, убить меня!
Не мучь меня, моя святая,
Великодушием терзая
И милосердием казня.

И Санчо возвращается в тюрьму, не приняв скорбного прощения своей возлюбленной. Характер Эстрельи обрисован сильными и правдивыми чертами. В нем нет ни тени ханжества, холодного резонерства или исступленной истеричности. Это натура здоровая, нравственно крепкая, и ее любовь — горячая, страстная, поистине огненная любовь андалузки.

И тем не менее, даже когда выясняется моральная невиновность Санчо, она все-таки отказывается от него. Смерть брата проложила между нею и Санчо непроходимую пропасть. Молодые люди, созданные друг для друга, расходятся навсегда. «О, какое благородство! И какая твердость духа!» — восклицают царедворцы. Только слуга Клариндо не согласен с такой оценкой и про себя высказывает иное мнение: «А по-моему, безумье».

Народная мораль проще, естественнее. Ее первая заповедь — счастье человека. И если ничто не препятствует счастью — а здесь, по естественной логике Клариндо, препятствий нет, ибо его господин дон Санчо был слепым орудием в руках преступного короля,— то зачем же убегать от счастья?

В реплике Клариндо — ключ к мыслям автора. Лопе отнюдь не на стороне «рабов чести», отнюдь не сторонник сложной и запутанной нравственной казуистики дворян. Но не восхищаться силой характера, моральной стойкостью своих героев он не может. Пусть они ошибаются, пусть ими руководят ложные принципы, но они прекрасны, эти изумительные люди!

Лопе де Вега писал до конца жизни. Он прославил свой народ, его национальную историю, описывая легким, изящным стихом события и нравы современности или строгим почерком древнекастильских летописей — героические предания старины (пьеса «Знаменитые женщины Астурии»). Старость поэта была печальной. Его подруга Марта Неварес, воспетая им под именем Амарильи, ослепла и сошла с ума, его дочь ушла в монастырь, а сын трагически погиб. Но ничто не могло сокрушить нравственные силы великого «феникса Испании», как называли драматурга современники, и только смерть заставила замолчать его вдохновенный голос.

Кальдерон

В Севилье растут гвоздики, каких нет на Севере. Их цветы по величине равняются розам, а их нежный запах, в своей пряности, сладко необычен для северянина. Вот образы, которые невольно возникают в душе, когда мы вступаем в чарующий мир поэтических созданий Кальдерона.
Кто хочет, пусть войдет в этот сад. Но пусть он знает заранее, что здесь он встретит не те растения, к которым привык с детства.

К. Д. Бальмонт

Слава Лопе де Вега временно померкла вскоре после его смерти. Перестали переиздавать его сочинения, перестали ставить его пьесы, имя его все реже и реже звучало в речи народа. Суровая пора реакции омрачила небо Испании. Жизнерадостный талант поэта был уже не ко времени. Кумиром Испании стал Кальдерон — угрюмый, мрачный поэт.

Кальдерон — талант иного типа. Ему далеко до того высокого реалистического мастерства, какого достиг его предшественник Лопе де Вега, но он заставил зазвучать такие струны в своей поэтической лире, которые более всего волновали и трогали его современников. Лопе де Вега — певец жизни, но инквизиторы каждодневно на глазах у потрясенных людских толп с торжественным церемониалом предавали уничтожению и человека, и его светлую мечту о земном счастье. Народ, устрашенный, задумывался о тщете жизни, о бессилии человека, о его ничтожестве перед темной, непостижимой, всеподавляющей силой судьбы, он содрогался при мысли о загробной жизни, которую ему живописали церковные проповедники, и уже не мог смеяться.

И вот явился Кальдерон и благозвучным стихом стал воспевать философию пессимизма. Нет ничего вечного на свете. Красавицы? Они «навек уснут под покрывалом пыли». Розы? Они «расцветают, чтоб увянуть». «Сам человек, едва открыв глаза, навек смежает веки». И «мгновенна жизнь на свете», и годы — всего лишь мгновения, и от колыбели до могилы — один только шаг. Что же остается человеку? Страдать и покоряться. В этом выводе — весь Кальдерон, каким он был для своих современников, каким вошел в мировую литературу.

Дон Педро Кальдерон де ля Барка Энао де ля Барреда и Рианьо — так звучит его полное имя. Родился в Мадриде 17 января 1600 года. Первоначальное образование получил в иезуитской школе. Пятнадцати лет поступил в университет в Саламанке, где прослушал курс богословия. В первой половине своей жизни Кальдерон — человек шпаги. Он участвует в военных походах в Италии и Фландрии, он — рыцарь ордена Сант-Яго, участвует в подавлении мятежа в Каталонии. В молодости он не раз обнажал шпагу на поединках и даже однажды, посмеявшись над напыщенным красноречием одного проповедника, был посажен в тюрьму за оскорбление духовного сана.

Вторая половина жизни Кальдерона посвящена церкви. В 1651 году он принял сан священника. Через тринадцать лет он уже важное духовное лицо, почетный капеллан короля, а в 1666 году — настоятель братства св. Петра.

Умер Кальдерон глубоким стариком в 1681 году. На его письменном столе осталась незаконченная духовная драма (ауто).

Первые поэтические лавры Кальдерон снискал себе в 1622 году, участвуя в состязании поэтов на празднике св. Исидора.

Лопе де Вега заметил его, поощрив молодой талант лестной похвалой. В 1635 году Кальдерон получил звание придворного драматурга. Он писал для двора пьесы и музыкальные комедии, для духовных празднеств по заказам городских властей Мадрида — одноактные духовные представления, пьесы с библейскими сюжетами. Писал он и комедии, продолжая традиции своего предшественника Лопе де Вега. Одна из них, «Дама-невидимка», легкая, жизнерадостная, остроумная, шла у нас в Московском театре имени Пушкина и воспринималась зрителями с живейшим интересом. Драма Кальдерона «Саламейский алькальд» напоминает сюжетом «Овечий источник» Лопе де Вега. Крестьянин, избранный алькальдом, судит капитана королевской армии, обесчестившего его дочь Исабелу, судит и казнит. «Велик испанский плебей, если в нем есть такое понятие о законности!» — воскликнул Герцен, прочитав эту пьесу.

Однако не эти пьесы создали известность Кальдерону, не они составляют главную сущность его драматургического творчества. Подлинного Кальдерона, поэта барокко, следует искать в религиозных пьесах: «Чистилище св. Патрика», «Поклонение кресту», «Стойкий принц», в философско-аллегорических драмах типа «Жизнь есть сон» и «Чудодейственный маг».

Нельзя не привести здесь глубокомысленного отзыва Тургенева о драме «Поклонение кресту». Тургенев писал: «Я всем моим существом отдаюсь прошлому и с жадностью читаю теперь Кальдерона (само собой разумеется, по-испански); это величайший, самый антихристианский драматург. Его (Кальдерона) «Devotion de la Cruz» есть шедевр. Это непоколебимая, торжествующая вера, лишенная даже и тени какого-либо сомнения или размышления, подавляет вас своей мощью и величием, несмотря на все, что есть в этой доктрине отталкивающего и жестокого. Это уничтожение всего, что составляет достоинство человека перед божественной волей,— то равнодушие ко всему, что мы называем добродетелью или пороком, с которым благодать осеняет своего избранника,— является еще новым торжеством человеческого разума; потому что существо, решающееся с такой отвагой признаваться в своем собственном ничтожестве, тем самым возвышается до того фантастического божества, игрушкой которого оно себя считает. И это божество есть тоже творение его руки. Но я все-таки предпочитаю Прометея, Сатану, тип возмущения. Пусть я буду атом,— но я сам себе владыка; я хочу истины, но не спасения и ожидаю ее получить от разума, а не от благодати.

Тем не менее Кальдерон — гений необыкновенный, а главное дело, мощный».

Люди не вольны в своих поступках, они — жалкие игрушки в руках Всевышнего. Пусть в пьесе изображены сильные люди, сильные страсти, тем разительнее их ничтожество перед всеподавляющей и непостижимой мощью жестокого Бога.

Бог Кальдерона — жестокий Бог. Это бог инквизиции, бог контрреформации, бог католической реакции, бог, наводящий ужас. Здесь нет самого главного для искусства — любви к человеку. Недаром Тургенев противопоставил сурового мистика Кальдерона Шекспиру, «самому гуманнейшему драматургу».

С годами, однако, фанатизм Кальдерона станет менее свирепым и в его творчестве зазвучат более мягкие тона. Его зрелая пьеса «Жизнь есть сон» покажет всю глубину отчаяния драматурга, но идея человеколюбия уже займет в ней свое место.

Жизнь есть сон

Это самая величественная драматургическая концепция, какую я когда-либо видел или читал. В ней царит дикая энергия, глубокое и мрачное презрение к жизни, удивительная смелость мысли рядом с фанатизмом непреклонного фанатика.
И. Тургенев

Действие происходит в Польше (Полонии), но указание на место действия не имеет никакого значения. Перед нами философия в лицах и картинах, философская аллегория. Характеры лишь едва намечены и философски символичны.

Пьеса открывается мрачной картиной. Обрывы, крутые скалы, мрачная башня, сумерки. Появляются Росаура, женщина в мужской одежде, и с ней Кларин, шут. Зачем они здесь? Что привлекло их сюда? Женщина выражается туманно. Какие-то беды гнетут ее сердце, что-то роковое носит ее по безбрежным и неприютным просторам мира. «В слепом отчаянье пойду я меж скал запутанной тропой»,— загадочно говорит она, и мы не знаем, кто она. Ясно лишь, что отчаяние владеет ее сердцем. Она идет, куда влечет ее судьба, «иной не ведая дороги», а судьба ее ужасна. И все здесь ужасно, даже солнцем здесь недовольны «за то, что светит так светло», и край, в который прибыли загадочные путешественники, бесплоден, он в песках своих пустынь «кровью вписывает след» пришельцев.

Это символико-философское вступление уже намечает идейную концепцию пьесы. Мир кошмарен, мир враждебен человеку. Человек жалок, ничтожен, он страдает, стонет. «Но где ж несчастный видел жалость?» Ни жалости, ни помощи, ни сочувствия не найдет человек в мире.

Чем дальше мы читаем пьесу, тем мрачнее и безысходнее представляется нам ее жизненная философия.

Странники видят башню, открытую дверь, «ни дверь, а пасть», а в ней «ночь роняет дыханье темное свое». Из башни несутся тяжкие вздохи, подобные стону. Кто это стонет? Кто этот новый страждущий человек? Уж не предвещает ли он новые беды? Кларин и Росаура в смятении, хотят бежать, но не могут, ноги от ужаса стали тяжелее свинца. В башне — «труп живой», и башня — его могила. Он прикован к стене цепями, на нем звериная шкура, и сам он полузверь, получеловек.

Философская аллегория раскрывается. Мир земной — тюрьма для человека. Человек страдает, прикованный цепями к своей судьбе. Но почему же должен страдать человек? В чем его вина? Какое преступление он совершил? Кальдерон ответит нам на этот вопрос: вина человека в том, что он живет на земле; «грех величайший — бытие», и преступление человека в том, что он посмел появиться на свет; «тягчайшее из преступлений — родиться».

Эти мысли в пьесе высказывает принц Сехисмундо, заключенный в башне. Мы узнали, наконец, тайну происходящего на сцене. Польский король Басилио получил некогда отчет астролога, касающийся грядущей судьбы его сына Сехисмундо. Принц вырастет злым и жестоким. Совершить страшные преступления написано ему на роду. Так предвещают звезды. Король, дабы избегнуть предначертаний судьбы, помещает сына в тюрьму и держит его там долгие годы на попечении верного Клотальдо. Однако по прошествии многих лет у короля возникли сомнения: правильно ли он поступил, не лгут ли звезды? И вот решено провести испытание. Усыпленный принц перенесен во дворец, ему передана вся власть в государстве. Как-то поведет он себя?

Сехисмундо проснулся в роскошной спальне короля. Толпы слуг исполняют его желания, и даже его суровый тюремщик Клотальдо является, чтобы смиренно припасть к его ногам. Клотальдо сообщает ему тайну его рождения. Сехисмундо возмущен: его насильно отторгли от мира, его мучили и терзали, из человека сделали полузверя! О, теперь он будет мстить жестоко!

Знаменателен его разговор с королем, который пришел обнять его:

Меня ты, будучи отцом,
К себе не допускал бездушно,
Ты для меня закрыл свой дом,
И воспитал меня, как зверя,
И, как чудовище, терзал,
И умертвить меня старался…

Все символично в пьесе Кальдерона, и эта речь Сехисмундо полна глубокой философской символики. В данном случае несчастный и безумный принц олицетворяет собой тех мятежных грешников, которые обращают к Богу свой протест. Бог дал людям жизнь, и он же требует от них страданий; он закрыл им доступ в свой дом, то есть на небо, в рай, он терзает их. Разве Бог не тиран, как тиран в глазах Сехисмундо его отец Басилио? Дать жизнь и отнять счастье, не значит ли это отнять самое жизнь?

Когда бы ты мне жизни не дал,
Я б о тебе не говорил,
Но раз ты дал, я проклинаю,
Что ты меня ее лишил,—

говорит Сехисмундо своему отцу, как грешники говорят Богу. Дать жизнь — это великое благодеяние, славный, благороднейший акт; но дать жизнь и превращать ее в ад, в сплошное страдание — это низость, бессмысленная жестокость, позорный, гнусный вид тирании. Кальдерон не сочувствует этому мятежу, он постарается развенчать эту философию протеста, но как большой художник он не мог не изложить ее красноречивыми устами героя. Эта богоборческая философия с самых отдаленных веков христианства смущала умы людей и внушала немало беспокойств блюстителям религиозной догмы. В XVIII столетии, в момент самого ожесточенного наступления на христианство, Вольтер писал о Боге в философской поэме «За и против»:

Слеп в милостях своих, слеп в ярости своей,
Едва успев создать, он стал губить людей.

Церковь оправдывала жестокость Бога «первородным грехом», но протестующий ум человека не мирился с этим объяснением. Веками среди богословов длились споры о том, волен или не волен человек в своих поступках; если волен, то зачем всемогущий Бог позволяет человеку творить зло; если человек не волен в своих поступках, то как согласовать понятие о милосердии Бога с мстительным преследованием человека за зло самим же Богом, совершенное руками человека. Так рассуждали средневековые философы-богословы. В речи Сехисмундо отразились многие из этих суждений:

О небо! Я узнать хотел бы.
За что ты мучаешь меня?
Какое зло тебе я сделал,
Впервые свет увидев дня?

И действительно, Сехисмундо никакого зла не совершил, но от рождения был заключен в тюрьму за какие-то преступления, которые лишь должен совершить по повелению неба.

Кальдерону доступен широкий размах мысли. Не это ли поднимает его над рядовыми пропагандистами католицизма? Он способен оценить мир, человека. Кальдерон, католик и фанатик, способен не только оценить, но и опоэтизировать женскую красоту. Послушайте его Сехисмундо:

Читать мне в книгах приходилось.
Что Бог, когда творил он мир земной,
Внимательней всего над человеком
Свой зоркий взгляд остановил,—
То малый мир: так в женщине он, значит,
Нам небо малое явил.
В ней больше красоты, чем в человеке,
Как в небесах в сравнении с землей.

Предначертание Бога должно свершиться. Сехисмундо, обретя власть, безумствует. Он бросает в пропасть поспорившего с ним слугу, вступает в поединок с московским герцогом Астольфо, своим двоюродным братом, он хочет силой овладеть Росаурой, покушается на жизнь Клотальдо, он угрожает даже отцу. Басилио пытается смягчить его. Он призывает его к человеколюбию и покорности. «Ты, гордый, возлюбивший зло… Смирись!» Снова, снова, как рефрен, звучит в пьесе ее основная тема: «Жизнь есть сон».

«Быть может, ты лишь спишь и грезишь»,— неоднократно повторяют неистовому и озлобленному юноше. Наконец, отчаявшись исправить сына, король снова отправляет его в башню, дав ему предварительно снотворного.

И опять Сехисмундо закован цепями. Все виденное и пережитое ему кажется сном. Только теперь он постигает тщету жизни. Зачем страсти, зачем честолюбие, зачем поиски наслаждений, зачем даже само счастье — ведь все это только сон! «Спит царь, и видит сон о царстве, и грезит вымыслом своим», спит богач, и ему во сне видится богатство; спит бедняк, жалуясь на судьбу, кого-то укоряя, не зная, что жизнь жалкая его — всего лишь сон, «и каждый видит сон о жизни».

Все стремятся к счастью, торопятся, ищут, борются, а жизнь — безумие, ошибка, и лучший миг в жизни, миг радости, блаженства, счастья есть всего лишь заблуждение.

Какой же вывод делает Сехисмундо? — Надо отказаться от борьбы, от протеста и смириться:

…так сдержим же свирепость,
И честолюбье укротим,
И обуздаем наше буйство,—
Ведь мы, быть может, только спим.
Да, только спим…

Теперь Сехисмундо преображается. Ничто уже его больше не тревожит. Он приобретает душевный покой, и когда восставшие войска освобождают его, он неохотно идет на бой. Король Басилио вынужден покориться и пасть на колени перед своим сыном, но Сехисмундо уже не тот, что был вначале: он мудр, справедлив, гуманен. И все это ему дало познание той глубокой премудрости, что жизнь есть сон.

Басилио был неправ, отторгнув сына, подвергнув его пытке одиночного заключения. Он хотел воспротивиться судьбе, но тщетно. Он тоже проявил ненужную гордыню. Предначертанное должно совершиться, человек бессилен отвратить волю Бога. Так рассуждает поэт-католик.

Он отвечает и на тот вековечный вопрос, который волновал верующих и сомневающихся людей: почему Бог лишил человека свободы воли? Когда бы человек обрел полную свободу действий, он в безумной гордыне своей перестроил бы, перекроил мир в угоду случайным прихотям, он разрушил бы даже солнце.

Быть может, именно затем-то,
Чтоб этого не мог ты сделать,
Ты терпишь ныне столько зол,—

говорит Кальдерон устами героев своей пьесы. Эти стихи обращены к человеку, гордому, непокорному человеку, олицетворением которого служит Сехисмундо, восклицающий:

О, небо!
Как хорошо, что ты лишило
Меня свободы! А не то
Я стал бы дерзким исполином…

Образ Сехисмундо — образ-аллегория. В нем мало черт конкретного человека. В известной степени это несколько видоизмененный образ Сатаны, как его создало средневековое мировоззрение, образ падшего ангела. В начале пьесы — непокорный, буйный мятежник, закованный в цепи богоборец; в конце — раскаявшийся грешник, смирившийся и прощенный.

Кальдерон — не только поэт-католик. Он вместе с тем — преданный служитель короля. Верность королю — превыше жизни и даже чести. Когда герою его пьесы Клотальдо предстояло спасти дочь, нарушив приказ главы государства, он отказался это сделать.

Не предпочтительней ли жизни
И чести — верность королю? —

спрашивает он. Сехисмундо, освобожденный из темницы взбунтовавшимися солдатами, прощает своего тюремщика Клотальдо, ибо тот исполнял волю короля, и строго наказывает солдата, освободившего его, ибо он, спасая его, нарушал приказ своего короля.

Кальдерон не писал теоретических трактатов об искусстве драматургии, но пьесы его построены по строгой системе, избранной им. Они делятся обычно на три части, хорнады, что означает в переводе «дневной этап». В пьесах обычно присутствует шут. Шут Кларин — единственно веселый человек во всей пьесе «Жизнь есть сон», но и его остроумие довольно сумрачно:

Такие сны я видел ночью,
Что в голове землетрясенье:
Рожки, и фокусы, и трубы.
Толпа, процессии, кресты,
Самобичующихся лики;
Одни восходят вверх, другие
Нисходят, падают, увидев,
Что на иных сочится кровь…

Перед нами средневековая Испания с ее мрачным фанатизмом, кострами инквизиции, с крестами, процессиями и самобичующимися кликушами.

Кларин, единственный в пьесе человек, позволяющий себе улыбку и шутку, становится трагичнейшим существом: его сажают в тюрьму за то, что он знает много тайн о высокопоставленных лицах, затем он гибнет, случайно и бесславно. Зачем он жил, зачем пошел сопровождать московскую принцессу Росауру в далекую Полонию, подвергая себя опасностям,— так и осталось для зрителя тайной.

Персонажи пьес Кальдерона произносят длинные монологи, и все философствуют — и слуги, и принцы, и короли.

Кальдерон любит сравнения, метафоры сильные и смелые. Здесь сердце — птица, здесь глаза — окна сердца, о котором говорится:

В груди моей крылами бьется,—
И так же, как тюремный узник,
На улице услышав шум,
Хотел бы разломать засовы,
И, чувствуя свое бессилье,
Спешит скорей взглянуть в окошко,—
Оно, тревогу услыхав,
Не зная, что там происходит,
Спешит разведать, что случилось,
И заблестевшими глазами
Глядит из окон сердца — глаз.

Этот риторический пафос, эта приподнятая над просторечием образность создают впечатление силы чувств, перед нами как бы не люди, а титаны с титаническими страстями.

Эль Греко. Апостолы Петр и Павел.

Эль Греко. Апостолы Петр и Павел.

Пушкин писал: «Кальдерон называет молнии огненными языками небес, глаголющих земле. Мильтон говорит, что адское пламя давало токмо различать вечную тьму преисподней. Мы находим эти выражения смелыми, ибо они сильно и необыкновенно передают нам ясную мысль и картины поэтические».

Пушкин справедливо оценил достоинство риторической приподнятости Кальдерона. Она вызывалась творческими замыслами драматурга, в ней следует видеть не слабость, а силу испанского поэта. «Если наши чопорные критики сомневаются, можно ли дозволить нам употребление риторических фигуров и тропов, о коих они могли бы даже получить некоторое понятие в предуготовительном курсе своего учения, что же они скажут о поэтической дерзости Кальдерона, Шекспира или нашего Державина»,— писал Пушкин.

Кальдерон, поэт отчаяния, певец трагичнейшей дисгармонии мира, непримиримых противоречий, любит в речи сопоставлять противоположные вещи, взаимоисключающие понятия: «От страха я — огонь и лед»; «Я интриган из интриганов, свой человек в чужом»; «Я умираю, чтоб смотреть, но пусть умру, тебя увидев»; «Коль так расстроен инструмент, что воедино слить желает обманность слов и правду чувства…» и т. д.

В пьесе «Жизнь есть сон» шут Кларин описывает бегущего вдали коня, сравнивая тело коня с землей, его дыхание — с воздухом, «пену уст» — с морскими волнами. Словом, конь, как и земля, подобен хаосу «во всей различности своей» (и здесь дисгармония, и здесь хаос!), конь — «чудовище огня, земли, морей, ветров».

Язык Кальдерона энергичный, сильный, речь напряженная, страстная, в ней много «кинжальных» слов, как говорил его переводчик Бальмонт.

История искусства © 2016 Frontier Theme